— На дереве.
— Истинно так. Листья в руке — это те знания, про которые я поведал вам. Но я многого не поведал, я полагал, что от этого не было бы пользы, никого не приблизило бы к высшей цели. О чем же я поведал вам? О том, где источник страдания и где путь, что ведет к прекращению его. Зная это, можно ли приблизиться к совершенству?
Он спрашивал и не отвечал, точно бы хотел сказать, что ученики, каждый из них, должны были пойти своей дорогой. И это принялось монахами как благо, они в освобожденности и неутесненности душевных устремлений увидели возможность отыскать в себе небесный свет, что зажегся в Татхагате и сделал его зримым отовсюду.
6
То, обретавшееся в Маре и чему вряд ли можно отыскать название, но что составляло сущность его, хотя и не всю, а лишь обозначаемую в действиях и в устремленности к вечному изменению, делалось со временем беспокойней, и он, чаще бесформенный и огромный, похожий на разодранное ветром облако, а нередко и воплотившись в него, почему оно даже смертному, обратившему на него внимание, казалось не чуждым жизни, вдруг да и начинало колыхаться, а это можно было принять за дыхание, так вот, и сам Мара, утрачивая твердость и привычную горделивость, которая помогала не признавать ничьей над собой власти, не знал, откуда в нем тревога?.. Впрочем, спустя время он догадался, что все худшее для него ныне исходит от земли, там появился Будда, он в человечьем обличье, смел и слен ум его, ощущение всесветности, в нем растворившееся и обычно присущее небожителям, подвигало Просветленного к порогу державных миров, а за ними, коль скоро он перейдет в Нирвану, виделась еще большая мощь и необратимость. Это и волновало Мару, чем сильнее будет Учение Благословенного, тем меньше станет его, Мары, власть и над людьми, и над теми, кто обитает в иных мирах. Луна сменялась луной, солнце скользило по кругу, и лучи от него упадали на землю, грея то слабо, то горячо, и годы накручивались на веретено времени, а беспокойство Мары не уменьшалось, напротив, усиливалось, ведь приближался день, когда Просветленный повернется ликом к Нирване. Нет, он, Мара, не мог допустить этого, он должен помешать умиротворенности, что движет Татхагатой, надо сломать ее, вселить в него томление, и тогда душа Владыки благого Колеса ослабнет и не будет так чиста… Мара понимал, нелегко добиться того, чтобы смута потревожила Татхагату, однако не изменил своего решения. В этом, почти земном упрямстве было не только от Мары, а и от сущности, его окружающей, она как бы пропиталась им, духом его и все в ней дышало этой страстью, и, когда он замышлял что-либо против Татхагаты, то замышлял как бы и от окружающей его сущности, отчего казалось, что это необходимо не ему одному. Привыкнув разрушать, и находя в этом удовольствие, он не смирялся с тем, что хотя бы и слабо противостояло разрушению, которое по сути есть жизнь: она рождается во чреве матери, чтоы спустя время оттолкнуть его с острым, почти враждебным неприятием. Потому-то Мара не мог принять Дхамму и сделался ярым ее противником. Он знал, что совсем ослабнет, если Татхагата незапятнанным войдет в Нирвану, и стремился помешать этому. Он уже давно отметил, с какой неприязнью относился к Благословенному Девадатта и, понимая, что толкает монаха к неприятию Учителя, старался усилить в нем то, что рождено завистью и невозможностью в чем-либо сравниться с Татхагатой, и это оказалось не так уж сложно. В отличие от Джанги, сильно постаревшего, едва передвигающего ноги, все же с неостывающей страстью в глазах, обращенной к утверждению собственной сущности, двоюродный брат Просветленного не понимал, что двигало его действиями, был глубоко чужд небесной пространственности, в нем не возжигались удивительные чувства, которые как бы не от сердечной сути, а подарены небесами, когда и не скажешь сразу: кто ты на самом деле и отчего на сердце так объемно и широко, не ужато ничьим влиянием, словно бы и вправду ты уже не человек, а существо неземное, кому доступно необъятное?.. Девадатта полагал себя обыкновенно униженным человеком, и униженным не кем-то в отдельности, а всеми сразу, хотя бы теми же монахами и мирянами. Не прозревая в себе ничего, он считал, что и другие не способны осилить край и открыть нечто неожиданное и ясное, а коль скоро говорят об этом, то не потому, что сделались провидцами, но из чувства хитрости и лукавства. Девадатта не утеривал надежды возвыситься над людьми, он, в сущности слабый и мало чего вокруг наблюдающий, что могло бы расшевелить душу, вывести ее из тьмы неведения, так долго и упорно утверждал в себе эту мысль, что она сделалась в нем неизменной. Он и свою униженность признавал как что-то исходящее от нее: люди, конечно, отметили мою выделяемость, но на зло мне не хотели признать этого и воздать мне по заслугам и… унижают тем, что сторонятся меня, я точно бы не существую для них, впрочем, если и существую, то где-то далеко, не каждый и вспомнит…
Он жаждал возвышения среди ближних, но догадывался, что нельзя достичь этого, пока рядом с ним Татхагата. Тот ничего не говорил в унижение его, не предпринимал противное ему, но этого и не надо было, смолоду Девадатта не любил двоюродного брата, со временем это чувство усилилось, сделалось как камень на сердце. Ох, и непросто носить камень, он давил, невыносимо было улыбаться Татхагате, в то время как хотелось схватить его за горло и душить…
Девадатта жил двойной жизнью, и сильнее чего другого была в нем ненависть, остальные чувства напитывались ею, и, вырвавшись на свободу, уже мало походили на то, изначальное. В свое время Девадатта воспользовался сомнением в людях и расколол общину, действуя где лестью, где хитростью. Он создал новую Сангхи, правила там ввели более строгие, чем у Татхагаты, почитались суровость жизни и отказ от всего, что подвинуло бы монаха к расслаблению. Тут часты стали исповеди. Девадатта, приняв власть над отколовшимися, находил в ней удовольствие и со вниманием слушал покаяния, глаза у него при этом блестели… Странно, в делах добрых ли (случались и они и тщательно вымеривались им и определялись и уже не забывались), злых ли он не ощущал чужого участия, хотя был чуток и внимателен. Но Мара-то знал, что тут не обходилось без него, однако ж не получал удовлетворения, в последнее время в Боге разрушения что-то стало не совсем так, как прежде, он точно бы засомневался в своем назначении и уже не мог обозначить его, а коль скоро занимался тем же, что и раньше, то скорее по привычке, чем по душевной потребности, он уже понял, что не одолеть ему Татхагату.
Община Девадатты просуществовала недолго, распалась, когда к монахам пришли Сарипутта и Магаллана и захотели понять, отчего те покинули братьев, и бхикшу, обретя в себе смущение, решили вернуться в Сангху. Вернулся и Девадатта. Ему никто не сказал плохого слова, точно бы ничего не случилось, одно и было спрошено:
— Ты принимаешь путь, избранный нами? Не отрицаешь ли?..
И он, как и все, отвечал, что не отрицает, и для него снова началась прежняя, в сущности ни в чем не угнетающая, спокойная и размеренная, но в душе им ненавидимая жизнь. В какой-то момент Татхагата сказал, ни к кому не обращаясь, а отвечая на свои тайные мысли:
— Когда глупый человек овладевает ненадобными ему знаниями — это несчастье. Те знания способны раздавить его, обратить в ничтожество. Глупец может возжелать неподобающего ему положения среди бхикшу и почитания, а в результате, ничего не достигнув, сломать себе шею.
Девадатта посмотрел на Татхагату и вдруг понял, к кому относились эти слова, и — точно закаменел, тело сделалось тяжелым, и надо было сбросить эту тяжесть. Немедленно. Иначе он не выдержал бы и поменял форму. В тут же ночь, узнав про то, что Татхагата должен был пройти мимо высокой скалы, угрюмо и неподвижно зависшей над узким темным ущельем, по дну которого ускользающе сверкала зверья тропа, Девадатта забрался на вершину, а когда сильными острыми глазами разглядел во тьме идущего по тропе Татхагату, столкнул вниз огромный, серый, с мшистыми подпалинами камень и, упав на скальную захолодалость, навострил ухо… Он ожидал услышать стон и проклятья, но слуха коснулся лишь грохот упавшего камня и легкое вздрагивание земли, словно бы охнула она, пристыженная, после чего стала не то чтобы спокойной, а как бы устремленной к тишине и миру, слабо и неприметно для людского слуха дыша. Девадатта понял, что камень пролетел мимо Татхагаты, не задев никого, и от потрясения, от злости, которая окатила ледяно и упруго, от невезения, он так думал, что от невезения, а не от чьей-то другой, хотя бы и от Татхагаты, исходящей силы, заплакал… Утром он узнал, что камень, упав к ногам Татхагаты, при ударе об землю раскололся, это было удивительно, земля тут мягкая и слабая… Все же Девадатта взял себя в руки и пошел к Джанге, он уже давно тянулся к брамину, открыто выступившему против Просветленного, хотя еще ни разу не говорил с ним… Он и теперь, отыскав его, лишь молча и с тоской посмотрел на того, как бы ища поддержки. Джанга, остро воспринимая все окрест и обретши от Бога разрушения способность проникать в чужие мысли, сказал, что постарается помочь… Потом они пошли, путь их пролегал через душные тропические леса, горячая вода обжигала, близ огромных деревьев, сквозь ветви которых не пробиться и сильному ветру, было задышисто и тяжело, в груди сдавливало и не хватало воздуха. Они очутились в жилище темнолицых лесных людей и говорили с ними. А на заре ушли… Девадатта уже был в Сангхи, когда услышал о стаде диких слонов. Надо было остановить их: уже много деревень раздавлено ими, и жители в страхе разбегаются… Но кто бы мог это сделать?.. Девадатта пришел к Просветленному и сказал о несчастье, постигшем людей.
— Ты, Владыка, один в силах помочь им.
Глаза у Девадатты были опущены долу, никто не сказал бы, про что он теперь думал.
— Да, конечно, — ответил Татхагата и ушел, не взяв с собой никого. Его не было три дня, и ученики заволновались, а самые нетерепеливые, в их числе Ананда, стали собираться в дорогу. Но не успели… Появился Татхагата, был он, как и прежде, тверд и спокоен, сказал, что люди могут занимать свои жилища, слоны не вернутся… Он посмотрел на Девадатту, и в глазах у него не угадывалось и малого укора, но тот подума