Будда — страница 62 из 67

Ученики воспринимали слова Просветленного по-своему, но в любом случае все они старались лучше понять Учителя, не упустить чего-либо из сказанного им. Татхагата обычно не смотрел на учеников, а наблюдал за ними как бы внутренним душевным зрением и видел многое из того, что не могло открыться обычному смертному. И это было приятно — наблюдать за монахами; невольно вспоминались его же слова: «Извечно так… Сосед следит за соседом и за тем, что творится у того в доме, со вниманием. Он готов уподобить поступки соседа зерну, которое надо отделить от мякины, вот только про свои дела он не любит говорить и скрывает их, словно плут, прячущий игральную кость от напарника…»

Татхагата устало вздохнул, впрочем, усталость не мешала мыслям, а они сделались привычно остры, и он сказал ученикам негромко, но твердо, так что произносимое им еще долго висело в воздухе:

— Истинно говорю вам, о, ученики, тот, кто непостоянен в мыслях, не придет к свету, кто не умеет верить, не познает мудрости. Вот схема: монах увидел, что Учитель свободен от заблуждений, и поверил ему, сделался учеником. Сделавшись учеником, он открыл ухо. Открыв ухо, он услышал Учение и постарался удержать его в памяти. Он начал размышлять над услышанными словами, от них в нем пробуждалась решимость поменять свою жизнь, и он старался приблизиться к истине, в конце концов, это удалось, хотя он и не овладел ею полностью. Но он непременно овладеет, если поверит в Дхамму. Придет время, и сострадание и терпение воплотятся в нем, и он проникнет в глубины истинного знания и сделается архатом.

Однажды Татхагата вместе с учениками шел по берегу широкого Ганга, плавно катящего мутно взблескивающие, иссеченные налетающими ветрами, отчего те как бы истачивались, делались слабо взрыхленными, выталкивающимися из привычной сути, неторопливые волны, как вдруг перед глазами потемнело, Татхагата невольно остановился, облокотившись о плечо Ананды, а потом, осилив слабость, еще какое-то время продолжал двигаться, намеренно не желая что-либо поменять в движении, он и вправду не хотел бы ничего страгивать в привычном состоянии устремленности к близ лежащим лесным угорьям, а сам между тем силился понять, отчего темнота у него перед глазами, она между прочим появлялась всякий раз, когда предполагалось неожиданное открывание чего-либо в земной ли жизни, в небесной ли… Но понять не успел, темнота так же неожиданно, как и появилась, рассеялась, и он увидел древний город Капилавасту и чуть в стороне в яркой зелени темноствольных высоких деревьев царский дворец. Сколько же лет прошло с того дня, когда перед ним возникло видение родного города?.. Наверное, много. Он не привык относиться ко времени как к чему-то, дробящемуся на лета ли, на дни ли, принимал за непрекращающийся поток, равный морскому течению. Да, много лет прошло с того дня, а видение это нет-нет да и вспыхнет перед ним и опять сделается больно. Странно… Его, Татхагаты, просветленность есть следствие обретения умиротворенности и покоя, непосвященный думает, что такое обретение исключает и незначительные душевные колебания, и у Благословенного на душе ровно и недвижимо, и сам он подобен живой, ощущающей все окрест неизменности, точно бы не человек он, а скала… Но так ли? Нет, и у Татхагаты случаются перемены, бывает, вдруг упадет хотя и ненадолго в бездну неведенья, и потребуется приложить немало усилий, чтобы вновь обрести слиянность с сущим. В тот раз он увидел Капилавасту и отчий дворец, высокие деревья, тихие, заросшие травой посеребренные пруды, и многое другое, памятное с детства, да и то, что было отмечено в последнее посещение отчей земли, и не скажешь сразу, что именно: маленькие ли деревца, чуть поднявшиеся на дальней поляне, но уже уверовавшие в свою силу и горделиво шумящие, обрывающуюся ли у пруда, чуть примятую легким наследьем, узкую и уклончивую тропку, по которой хаживал, или что-то в поведении у птиц, словно бы раньше незнакомое, а теперь открывшееся и сказавшее, что и птицы ощущают вселенскую тревогу и подчиняются ей и хотят успокоенности, — так вот, все это, начиная от города до слабой травки, ужатой, оттесненной к взблескивающему урезу прудовой воды, было в огне, горели людские жилища и птичьи гнезда, дворцовые покои и легкая одежда на людях, сама земля… Татхагата, прозревши это, обессиленно опустился на траву, ученики склонились над ним и хотели знать, что случилось?.. Но он молчал и все смотрел вперед, смотрел… В какой-то момент подумал о царе сакиев и о Майе-деве, точно бы желая протянуть им руку помощи, и не сразу вспомнил, что их уже нет на земле, поменяв фрорму, они поднялись на тридцать третье небо, и он там встречался с ними и говорил… Но оттого, что вспомнил, боль не уменьшилась, было неприятно видеть радость на лицах тех, кто сделался причиной полыхающего пожара, изредка и они промелькивали перед внутренним взором, напавшие на город и предавшие его огню. Они считали себя победителями и вершили, что хотели: грабили торговые лавки, уводили из горящего города молодых и сильных, способных служить им… Его угнетала радость победителей, но не меньше огорчала ненависть к мучителям, она углядывалась в лицах тех, кто подвергся нападению. Татхагата шептал:

— Никогда прежде ненависть не прекращалась ненавистью, лишь доброта прекращала ее.

Он видел людскую жестокость, огромную и страшную, которая совершалась не в призрачном далеке, а на отчей земле, отчего душевная горечь, всколыхнувшая все в нем, казалось бы, устойчивое и неподвластное ничему, лишь сущему или же от слияния с ним происходящему, стала еще больше.

Ученики не понимали, что с ним, но никто не проронил ни слова, что-то в облике Просветленного, осиянное изнутри его самого утекающим светом, подсказывало, что не надо этого делать.

— Это Мара… — спустя время отчетливо сказал Татхагата. — Теперь я понимаю, это Мара…

Небо было розовое, и земля уже не светилась зелено и ярко, а потускнела и тоже приобрела мертвенно розовый окрас, стоял стон и слышен был людской крик, в нем соединились отчаяние и страх. В какой-то момент Татхагата увидел слабое сухое деревце и вспомнил… Садовники хотели срубить его, но он не дал, и оно так и стояло — в укор живому лесу, в предупреждение ему. И вот теперь деревце, вспыхнув, растаяло тонкой свечкой. Виделось и другое, но странно, что уже нельзя было сказать ни про что конкретно.

Татхагата поднялся с земли и медленно пошел дальше, так ничего и не объяснив ученикам, он сказал об этом позже, и в глазах у него появилось что-то грустное и усталое, и это сделалось соседствующим с кротостью и мягкостью, что отмечалась и уже давно стала как бы им принадлежащей.

8

Татхагата говорил: «Нет никакой заслуги того, кто дает золото, думая, что дает камень…» И при этом неизменно добавлял: «Истинно говорю, из того, что было, создается то, что есть. Все живущее подчиняется карме. Любое злое действие приносит страдание породившему его. Кто что сеял, то и жнет…»

Мысль Татхагаты о неуничтожаемости человеческого деяния, хотя и часто высказываемая, не приелась, не забывалась и на малое время, все же что-то здесь иной раз не принималось во внимание монахами, и тогда в них точно бы сдвигалось что-то, становилось не по себе, и это часто отмечали Ананда и Сарипутта, и надо было напрячься, чтобы странная, на первый взгляд, беспричинная неприютность отступила, а потом и вовсе исчезла. Да, неприютность скатывалась с души, но смущение оставалось, точно бы совершено ими что-то противное Просветленному, в отрицание его мысли. Эти монахи были довольно разные, и сущее они принимали по-своему, Ананда, к примеру, как что-то огромное, единое в извечном устремлении, про которое не надо знать смертному и тянуться к пониманию его, а Сарипутта невольно, часто и от себя независимо, рвался к узнаванию в сущем хотя бы и малости, и, когда так случалось, не скрывал удовлетворения. Коссана и Магаллана чувствовали при этом одинаковое смущение, и это выводило их из единого ряда и не было в усладу им, они не хотели бы ни в чем отдаляться от братьев, и не потому, что сознавали пагубность возвышения над людьми или хотя бы над земной малостью, отобразившейся в бледной ли лесной травинке, в мошке ли, когда утеривается ощущение слитности с сущим, слиянности с ним, они не хотели этого потому, что такое возвышение было противно всему, что они из себя представляли, их пониманию собственного предназначения. Все же смущение в Магаллане чуть раньше, а в Коссане чуть позже отступало и замещалось привычной верой в Татхагату.

А что же он сам?.. Наблюдал ли в учениках пускай и незначительное отклонение от пути, по которому шел?.. Конечно, наблюдал, но, и отмечая что-то, старался понять человека, его устремленность и находил в ней по прошествии времени не просто тягу ко вдруг открывшемуся и поманившему легкостью и скорой осуществимостью, хотя она чаще несла в себе это, от слабости души человеческой, но и страсть к гармонии, обычную для сердца, ищущего успокоения, которая способна соединить все в мире, давая одному больше, другому меньше, однако ж никому в унижение или в обиду, со строгим предназначением всякой твари на земле. И Татхагата говорил о гармонии, о необходимости мудрости и сострадания, о тесной их соединяемости.

— Милосерден тот, кто ищет путь к спасению не только для себя, — говорил он. — Кто умеет посадить деревце, которое, поднявшись, даст тень и прохладу людям… кто выращивает цветы и дарит их детям… кто помогает нуждающемуся. Этот человек ближе всего к Нирване.

Ученики Просветленного, стремясь к совершенству, но и понимая, что оно недосягаемо и доступно лишь Татхагате, все же старались оказаться вблизи него, на подступах, искали в себе то, что подтолкнуло бы к совершенству, потому так внимательно слушали Учителя, бывало, и отыскивали в душе несравненное… Преуспевал Магаллана, он уронял из души чудное, в привычном людском представлении невозможное, как бы сроднившееся с небесными силами. Мало в чем уступал ему Коссана, он искусно владел телом, вдруг делался точно камень, холоден и недвижим, в глазах застывала отчужденность от живого мира, и можно было подумать, глянув на него, что человек поменял форму.