Будем кроткими как дети [сборник] — страница 44 из 59

во с тобой и вообще… Не знаю, право, чем все это кончится… Скажи мне — далеко ли от вас город Акташ?

— Ну, километров двести…

— Двести двадцать, — уточнил Иван.

— Так вот, Данилыч, мне в Акташе надо найти одну девушку. И это очень серьезное для меня дело, поверь. Понимаешь, девчонка-то очень молоденькая; правда, очень-очень смазливая. Я сказал бы — необыкновенно красивая, если бы не была такая глупая. Глупость портит все впечатление. Представь себе, одна из тех, которые считают себя, несколько иронически правда, «сектой смоктунов».

— Что это за секта? — удивленно приподнял брови Тянигин.

— Да есть такие дурочки из поклонниц Иннокентия Смоктуновского. Организовали эту самую «секту». У них имелись даже филиалы в Москве, Ленинграде и Киеве. Переписку вели, фотографиями с автографами своего кумира обменивались.

— Для чего это?

— Кто их знает. Таково поветрие времени. Сумел чем-то покорить сердца современников. Актер он, конечно, роскошный, со своей техникой, но не этим одним берет. И счастливчик он, везет ему, и опять не в этом дело. Видишь ли, Данилыч, людям нужен кумир. Для каждого времени свой. Вот Байрон был кумиром во времена Пушкина. А сейчас почитать Байрона — от скуки умрешь. Не тот нерв. Не знал он ни про Освенцим, ни про атомную бомбу — и это чувствуется. А мы уже знаем, поэтому у нас совсем другое дело. Мы, Лешенька, сейчас, может быть, ближе всего стоим к гибели, может, шаг всего до нее остался, и это не придумано, и никто ничего не знает. Только сидит, сидит в крови нашей тревога. А жить хочется, страшно ведь хочется жить всем, и большим быть, и добрым, и красивым. И мы стараемся изо всех сил быть такими, а внутри дрожит что-то неуверенное, тревожное… Вот это неуверенное, страшно больное и немного детское есть в сущности этого актера, вот поэтому он и кумир нашего времени. И эта моя дурочка знала, чувствовала это, поэтому и сделала его своим игрушечным богом. Ведь настоящего у нее не было — нет… Приехала в Москву откуда-то из-под Вильнюса с чемоданом фотографий кумира и целым досье: с какими-то вырезками из журналов и газет. Собрала все, что о нем писалось, наклеила на бумагу и пронумеровала… Я увидел ее у одного своего приятеля, детского поэта. Она только что выписалась из больницы после аборта — по дороге к столице кто-то ее наградил. У этого поэта очутилась случайно, какой-то его приятель подкинул ее, а сам уехал к себе в Саратов. Поправлялась она, была бледная, бескровная, видимо, аборт был тяжелый. Целыми днями сидела в комнатушке у детского поэта. Я навещал ее, когда было время.

— Влюбился, что ли? — предположил Тянигин.

— Какое там! Ты представить себе не можешь, Данилыч: ну жалкая, тщеславная девчонка, мозгов как у курицы, сидит и перебирает свои сокровища, это досье дурацкое и фотографии. С ума сойти. Мечтала актрисой стать, чтобы приблизиться к своему кумиру, а если в актрисы не удастся, то хотя бы устроиться уборщицей на «Мосфильм», чтобы только увидеть его как-нибудь в коридоре и поздороваться: «Здрасьте, Иннокентий Михалыч». Ради этого сбежала из дому, с отчимом были у нее какие-то афронтации… Ну, живет она у поэта неделю, другую, третью, а уходить никуда не собирается. Да, собственно, куда она могла уйти на зиму глядя? А поэт сам еле перебивался, что-то там на телевидении кропал для детишек да с одним приятелем, композитором, песенки сочинял, которые никто никогда не пел. И жена у поэта, рыжая, развеселая, и сын, и приблудная лохматая собака. Словом, вижу я, дело дрянь, и пристроил ее к одному знакомому художнику в мастерскую. Эта мастерская не топилась, была почти самовольно занята им в старом доме, который был на слом предназначен. А художник — суровый мужик, аскет и подвижник — работал в валенках и меховой шапке. Он терпел ее дней пять, потом не вытерпел и прогнал: мешала работать, целыми днями дрыхла на диване, завернувшись в драпировки. Тогда я уговорил одну театроведку, пустила она к себе девчонку, все охала и красоте ее умилялась. А через некоторое время, несмотря ни на что, сплавила она, Данилыч, ее какому-то одинокому престарелому драматургу. У того пожила недельки две, затем и он ее выгнал. Уж не знаю, что она там у всех натворила по своей глупости. Девчонка была вздорная. А ты говоришь — влюбиться… Настала зима, а она бегала в какой-то жакетке с меховой оторочкой, отощавшим задом виляла. Слава богу, где-то достала пальто… Где она после драматурга болталась, уж не знаю. К тому времени у меня с Еленой был скандал из-за нее. Елена была уже со мной в конфликте, сына теща забрала, и я хотел устроить эту девчонку у нас в комнате, стал уговаривать Лену, а она драку учинила, нос мне расквасила. И вот пока я переживал этот скандал, девчонка затерялась.

— Я что-то не пойму тебя, Юрий Сергеевич, — сказал Тянигин. — Чего ради ты столько возился с ней? Мало ли тунеядок по Москве бегает, так надо со всеми возиться? Иисус Христос ты, что ли, паря?

— Да из одной элементарной жалости, Алексей Данилыч. Ведь никому она была не нужна, пойми. Никому на свете!

— А тебе, что ли, нужна стала?

— Нет. В том-то и дело: даже мне не нужна.

— Ну и что? Шла бы работать, вот и все дела. Работать. Самой себе принадлежать и на жизнь зарабатывать, а не бегать из дома в дом, как приблудная кошка. Разве ж я не прав, Юра?

— Прав вроде бы. Я понимаю… И в конце концов по-твоему и вышло. Узнал я, что живет теперь она в Акташе Сарымской области, работает на асбестовом комбинате. Но только пойми, старик, что есть люди, в особенности из, женского сословия, которых нельзя, недозволительно посылать на грубую работу! Пусть лучше совсем не работают.

— Пускай тогда и не едят. Справедливо?

— Нет. Есть должны все. Кто не ест, Леша, тот умирает. А если жив человек — должна быть и для него пища. Да так оно и есть, в сущности: разве все, которые едят в человеческом мире, трудятся? Да еще как едят! И не помышляют даже, имеют право на это или нет.

— Ну ладно, но чем же, чем эта проституточка заслужила право на такое исключительное твое внимание? — возмущался Тянигин.

— Понимаешь, Данилыч… было у нее необыкновенно хорошенькое личико. Волновала она меня своей неразумной, глупой, таинственной красотой. Красива была, прелестна по своей чисто физической природе.

— Ну и что же? Мало ли красивых девчат работают хоть бы у меня в ПМК? По-твоему, выходит, что раз они красивые, пусть не работают на стройке?

— Да! Пусть не работают.

— Да ты что? Всерьез это? Да чем же они лучше других?

— Хотя бы тем, что красивые. Не хлебом единым жив человек, Алексей Данилыч. Красоту природную надо беречь, и не только реки, озера и заповедники — а и красоту человеческого лица.

— Как ты можешь… — возмутился, запыхтел Тянигин. — По-твоему, выходит, что только красивые — люди? Куда же нам деваться, уродам несчастным?

— Не передергивай, Алексей Данилыч. Вовсе не то я хотел сказать. А хотел я сказать, что внешне красивый человек — это уже немало. Природа, брат, дает неограниченные возможности на всякую красоту, а она есть, Лешенька, один из самых важных факторов, примиряющих нас с той закономерностью, по которой каждого из нас когда-нибудь обязательно пожрут червяки. А чисто физическая красота — это всего лишь самая простая, элементарная ее форма, но и на том спасибо, если ничего другого у человека нет. Недаром, дорогой мой, народ желает видеть красивых актеров, поэтому так ценится в нашем деле хорошая фактура…

Гурин разглагольствовал дальше и в том же духе, но Тянигин уже плохо слушал. Внезапно в нем словно щелкнули выключателем — и сознание его озарилось розовым сиянием, за которым угас и отдалился весь окружающий мир и эта тускло освещенная голыми лампами придорожная чайная со следами многих спин на потертых стенах, с одинокой старухой сарымкой, сидящей, блаженно пригорюнившись, за соседним столиком… И даже потом, уходя из чайной, и садясь в машину, и тронувшись в дальнейший путь, Алексей Данилович плохо осознавал окружающую явь, весь уйдя в яркое и мучительно-сладкое видение. Он увидел свою жену в белой супружеской постели. Струился, струился розовый свет откуда-то из неведомого пространства, где таятся эти мощные видения, могущие нематериально и призрачно осчастливить человека вмиг и повергнуть его в глубокий обморок грезы… На жене была совсем коротенькая черная сорочка тонкого шелка, из которой, словно переполнив невместительную одежку, выступало обильное тело, вздымалась сахарная плоть плеч и груди, сияющих округлых бедер. Первоначальный натиск этого внезапного видения, вызванного словами Турина о красоте, был настолько силен, что Алексей Данилович чуть не подскочил на месте и чуть не кинулся бегом из чайной, чтобы напрямик понестись к дому через темные сарымские пустыни. Позже, тряско подбрасываемый машиною, он готов был взвыть от могучей тоски и желания. Но пока безнадежна была неистовая атака его любящего воображения — лишь летела навстречу тусклая лента шоссе, выщербленная скользящим боковым светом фар. Постепенно успокаиваясь, Тянигин вновь подумал, что прав был и на этот раз велеречивый артист и что если разобрать до тайной пружины весь механизм его, Тянигина, жизни — то радостью этой трудовой и головоломной, изматывающей и беспокойной жизни является все же красота. Красота его Аиды, Панте- рочки, открывающая подлинный свой неотразимый вид именно в ту святую минуту, когда она готовится к восхождению на белый супружеский алтарь. Когда отброшены все хмурые, тщеславные помыслы жены вместе с ее одеждами и приспособлениями, которыми якобы должна быть поддержана и подчеркнута ее красота, но которые на самом-то деле лишь глухо окутывали ее и прятали от посторонних глаз, словно недосягаемую тайну. И эта тайна была доступна лишь ему, Алексею Даниловичу, да еще господу богу, если б он существовал, и суть ее определялась простой тянигинской мыслью: что если и суждено ему работать, пахать, как волу, а потом однажды подохнуть, дрыгнув напоследок ногою, то все это справедливо оплачено той роскошью любви и радости, которую даровала ему жена. Ее обилие было высшей милостью судьбы, лишь познав которую познаешь долгий и могучий мужской сон в ее объятиях.