Будем кроткими как дети [сборник] — страница 51 из 59

Вторая печаль была связана с женой Тянигина Аидой. У нее заболела грудь, и выяснилось, что там какая-то опухоль и срочно надо резать. Пришлось Тянигину отправить свою Пантеру в область, где и была произведена операция. Теперь он жил один в доме — пятилетняя дочь находилась в недельном детском саду, — сам кое-как стряпал или обедал у соседей, если те приглашали. По вечерам он сидел у печки, глядя в огонь, или брал машину в гараже и гонял за поселком по ночному шоссе.

Он никогда раньше не предполагал, что столь неудивительная в общем-то вещь, как женская грудь, может иметь такое большое значение в жизни. Правую грудь у жены отняли, и Тянигин, не увидев еще, что это такое, испытывал перед совершившимся фактом пронзительный и постыдный ужас. Он никак не решался съездить в областной город и навестить в больнице Аиду. Та грудь, которую он ласкал как мужчина и целовал как младенец, упившийся материнского молока, теперь не существовала, а что осталось на ее месте, Тянигин даже боялся вообразить. И он нажимал на акселератор, выжимая из новенького «Москвича-420» максимальную скорость.

…Как-то во время прогулочного ночного катания Гурин попросил Тянигина, чтобы тот разогнал машину до предельной скорости, указанной на спидометре числом 140, но Тянигин, учитывая обледенелую, неровную поверхность дороги, отказал. Теперь же он, катаясь один, то и дело выходил на эту скорость, находя непонятную отраду в том, что земля и столбы около дороги мелькали, как видения, а сама машина высоко гудела и вибрировала, словно готовилась взлететь в воздух или развалиться на куски. Он ощущал риск и близость гибели как некое состояние, созвучное его глубокому отчаянию, — так чайка соответствует морю или вино свадьбе. Но и белая птица над морем устает махать крыльями и садится на камень, и свадьбы веселье умолкает, и у Тянигина темный стук его яростного сердца начинал замедляться, и он уже примечал, что бугры и столбы все медленнее пролетают мимо, а вскоре как бы еле-еле проплывают, хотя прибор отмечал скорость машины в 100 километров. Постепенно Тянигин успокаивался, а на восьмидесяти километрах ему уже хотелось спать, он разворачивался и ехал домой…

Он жалел Аиду и понимал, каково сейчас у нее на душе, но сильнее этого сочувствия была в нем тайная обида на свою судьбу, неотступная, как зубная боль. Теперь он вдруг увидел, каким хрупким растением было его человеческое счастье. Он рад был и жизни, и труду от полноты своей неубывающей, как вода в роднике, единственной и первой любви к жене, от того счастья, которое он однажды узнал и уже никогда не терял, берег и лелеял, трудился для него и не считался с собой.

Причину такой своей любви он знал, и ему казалось, что весь мир тоже знает. То была чудесная красота его жены. Тянигин полагал, что на свете нет и не может быть другой такой женщины. Всех женщин, которых он встречал, Тянигин немного жалел в душе, сравнивая их с Аидой. Он взял некрасивую тощую секретаршу не потому, что опасался ревности Пантеры, а единственно из полного равнодушия ко всем остальным женщинам. Глядя на секретаршу и думая о том, что кто-то эту тощую деву, должно быть, тоже любит, Тянигин ощущал себя неопознанным владыкой полумира. Пантера повелевала им, и он подчинялся ей без всякого чувства противления.

По первоначальному образованию он был авиационный инженер, раньше делал в Куйбышеве самолеты, но не было квартиры, и Аида приказала ему перейти главным механиком на строительство — там квартиры давали немедленно. Пришлось Тянигину оставить любимое дело и перестраиваться, переучиваться, но, будучи рядом с Аидой, он все эти трудности находил несущественными. Постепенно он втянулся в строительство зданий, здесь тоже было чувство гармонии и пропорции при решении инженерных задач, разница была только в том, что возводимые им дома стояли на земле, а самолеты летали в небе. Чтобы утешить щемящую тайную страсть к летательным аппаратам, которая не сразу прошла, Тянигин однажды надумал организовать при местной школе кружок авиамоделистов, пошел к директору и обо всем договорился и даже, находясь в отпуске на юге, нарезал стеблей чия, очистил и высушил их и привез домой с тем, чтобы из них дети мастерили летающие авиамодели. Но Аида, узнав об этом, решительно запротестовала и переломала все снопы чия — велела чудачествами не заниматься, находясь на должности, а расти дальше, о настоящем деле думать. Она сама пошла к директору школы и объяснилась с ним. После этого, спустя некоторое время, Аиде кто-то рассказал о Сарымском крае, куда можно поехать по договору на несколько лет и заработать денег: люди оттуда не возвращаются без собственных автомашин. Тянигин охотно поехал в Сарым и полюбил этот суровый затерянный край, кротких, уважительных сарымцев, и хотел бы даже прожить здесь долгие годы, но Аида по пальцам считала, сколько дней осталось до конца договорного срока, ей хотелось скорее благополучно вернуться в Куйбышев, в свою забронированную квартиру, и купить новую машину. И вот сарымская повесть их заканчивалась печально.

Ее удивительное тело, по соразмерности и серебристому сиянию сравнимое только с небывалым еще в мире небесным лайнером, было непоправимо изувечено, и увечье Тянигин воспринимал как зияющую пробоину на безупречном теле этого лайнера. С подобной раной он не сможет больше летать в поднебесье. Тянигин испытывал такую боль, словно умерла некая прежняя Аида, идеальная и безупречная, а теперь осталась другая, вполне уязвимая для обычных людских несчастий и потому более близкая и жалкая, доступная страшной угрозе, которая таится в каждой жизни, и более ясная теперь ему во всех своих человеческих недостатках. Словно, утратив безукоризненность своей красоты, она потеряла право на тот волшебный престол любви, с которого могла повелевать, не вызывая сомнения в своей абсолютной монаршей власти, и теперь вызывала одну лишь болезненную жалость. «Да что это такое, — пытался урезонить себя Тянигин, — бабе всего лишь грудь порезали, я ее словно хороню. Молись богу, что еще так обошлось. Ведь эта опухоль… она, черт ее знает. Наверное, я старею, дурак…» А может быть, это было не придурью, но прозрением, за которым следует окончательная зрелость? И теперь он без всякого добродушного умиления и смущенной улыбки припоминал ее деловитые, серьезные и алчные действия ради житейского самоутверждения. С тоскливым недоумением он смотрел на вороха мехов, на тюки ковров и нераспакованные мебельные гарнитуры, загромоздившие всю квартиру. Ведь он сам, своим трудом и умом создал этот материализованный кошмар, среди которого будет в дальнейшем угрюмо возиться, насупив черные брови, его искалеченная бедная Пантера. И никогда уже он не сможет говорить самому себе в минуту сладкого и горького самоотречения: ты, моя ласточка, ты одна заменила мне все мои самолеты…

«Да чем же, чем я лучше других? — думал Тянигин. Вспомнились слова Турина, что он хороший человек. — Ну, работаю я, третий год с премий не слезаем, лучшей по области считается ПМК, по радио свой голос слышал… не ворую. Да ведь зарплата у меня, слава богу, такая, что и воровать не надо. Больше секретаря райкома получаю. А то бы?..»

И он вспоминал, как приезжал главный инженер треста Игорь Петрович Огреба, крутился несколько дней, а затем, пока Тянигин ездил на дальний объект, стакнулся с главным инженером ПМК, вытянул со склада машину кровельного железа и отправил контейнером куда-то на Украину. А он, Тянигин, после узнал обо всем и промолчал, и до сих пор это железо висит у него на шее. Несписанное… Так чем же он лучше вора? Во что он верит, как в старину верили в бога? И Тянигин припомнил свои затаенные и гордые мечты о том, что вот построит современную школу на шестьсот мест, собственную механическую базу ПМК, кварталы многоэтажной застройки, новое здание райкома — и, может быть, умрет вскоре, а все построенное останется, и в домах будут жить и работать потомки нынешних сарымцев, и выйдут из них физики и космонавты. А теперь он ясно видел, что мечта эта всего лишь полмечты, а другая половина пустовала. Там не было личного его безупречного счастья, озаренного любовью и вдохновением. Любить женщину оказалось маловато и ненадежно. Так кого же еще любить? Не куропатку же глупую, которую, Гурин говорит, не надо стрелять.

И Тянигин въезжал в тихий спящий поселок, мчался по магистрали центральной улицы мимо домиков со слепыми темными окнами, по площади мимо фанерного памятника С. Лазо и гостиницы, где один из трех пустующих номеров занимал беспокойный бородатенький человек, заезжая командированная душа, реализатор художественного фонда из Москвы, с кем Тянигин накануне заключил договор на изготовление настоящего бронзового памятника и комплекта живописных картин

с видами Сарыма на общую сумму в тридцать тысяч рублей — и теперь, успокоившись душою за свой квартальный план реализации, бородатенький реализатор глотал какую-то белую таблетку и, в теплых кальсонах, сидел на постели, готовясь ко сну, люто тоскуя по жене и детям, — ехал Тянигин дальше, мимо школы-интерната, райбольницы, автобазы, мимо тубдиспансера, располагавшегося на высоком берегу речки за поселком, — через мост снова на пустынное шоссе и по равнине к следующему перевалу, постепенно набавляя скорость.

И он мысленно беседовал с Гуриным, о судьбе которого у него тоже болела душа:

«Вот ты; Юрий Сергеевич, говоришь мне, что то да се, что, мол, цельный я человек и сильный, и завидуешь мне. А ведь все не так, Юрий Сергеевич, все не так. Сила моя, оказывается, была только в хребтине, как у быка, а не в душе, в душе-то как раз одна слабость».

«Сомнения, дружочек, еще не слабость, — возражал ему призрачный Гурин. — Сомнения разрушают старые понятия — и рождаются новые…»

«Ты говоришь, что не нужна тебе философия, объелся ты ею и больше она ничего тебе не дает, кроме головной боли, — продолжал Тянигин, как бы не слушая возражений друга. — А мне ее пришлось попробовать самые что ни есть кусочки, сдавать по шпаргалке на втором курсе в институте сто лет назад. И в голове у меня, Юра, не философия моей жизни, а сплошные процентовки да проклятая жуть перед судаковщиной. И мечта у меня каждый день к концу работы одна: скорее бы спать завалиться, чтобы завтра пораньше встать. Но все же позволю я себе возразить в одном пункте, Юра… Не знаю, как доказать тебе, не тот аппарат мышления у меня, что ли, но очень хорошо чувствую, что так оно есть: не может красота спасать мир, как ты утверждаешь. Это твоя святая вера и любовь, Юра, но идея эта не есть отец всего, вот точно тебе говорю, а сама есть ребенок, за которым надо присматривать. А кто или, вернее,