— Вот видишь, я знала, что его вытащат, — говорила брату Анютка, смотря, как выволакивают на свободное место Носаря.
— Ты чего тут делал? — спросил Игнат.
— Спал…
— Ишь ты, — сказал Никола. — Каково спать-то было? Блохи не кусали? Там ведь их чертова пропасть.
— Нет…
— Вот как! Ты, видно, невкусен… А не приснилось ли чего? — донимал жертву Никола под общий хохот.
— Приснилось…
— Поди, не выспался? Не хошь ли еще поспать?
— Да отвяжись ты от него, — со смехом сказал Игнат, — пускай идет, досыпает.
Согнувшись в три погибели, Носарь шмыгнул в дверь.
Когда собрание окончилось и мужики, подписавшись к приговору о переходе на шестиполье, стали расходиться, Федька заторопился домой. Ему хотелось поговорить с Анютой, порадовать ее успехами, услышать, как и раньше, похвалу себе. Хотелось все забыть, простить Анюту, и опять мелькала надежда на то, что ничего не было, что он напрасно подозревает жену.
В деревне уже гасли огни. Молодежь расходилась с поседки. С Федькой весело здоровались, шутили, и это еще пуще веселило его.
— Анюта, дура, — бормотал он, — никуда не делся твой Федька. Вот он весь, собственной персоной…
У крыльца Федька остановился. Ему показалось, что кто-то стоит рядом у стены.
— Кто тут?
— Я, — послышался слабый, робкий голос Анюты, — вышла тебя встретить…
Голос ее дрожал. У Федьки екнуло сердце.
— Гм… Что-то давно ты меня не встречала.
И вдруг он почувствовал, что под крыльцом они с Анютой не одни. Дрожащими руками достал спички.
— Ой! — вскрикнула Анюта, схватила его за руку, но он бешено оттолкнул ее и чиркнул спичку. Вспыхнул слабый огонек, и сразу же бросились в глаза торчащие из-под хвои длинные расшитые валенки — такие носил в деревне один Семен Гиря.
Чувствуя, что его открыли, Семен быстро поднялся на ноги, в упор посмотрел на Федьку и рассмеялся наглым, рокочущим смешком. Спичка погасла.
— Ну, так, — тихо сказал Федька, прислушиваясь к шагам уходившего и уже не видного в темноте Гири, — что же теперь будем делать, жена дорогая?
Сказал и почувствовал, как в нем вмиг исчезло, оборвалось все, чем жил, на что надеялся, чем хотел жить в будущем.
13
Васька долго будил спавшего на конике отца — теребил его за редкую бороду, дергал за нос. Ему казалось, что отец не спит, а так, притворяется.
— Ужо погоди, я тебя!
Он почерпнул из кадки воды и, набрав полон рот, прыснул в согнутую спину Федора. Тот вздрогнул.
— Ну, чего пристал, отвяжись!
Васька всхлипнул.
— Я тебя только будил, а ты вон какой сердитый. Больше не стану будить… Не стану!
Подобрело у отца лицо.
— Ну, вот дурак, я на шутки, а ты и испугался.
Но Васька уж недоверчиво смотрел на него. Испуг и горе затаились в черных глазах.
Федька прикусил губу.
— Ты не сердись на меня, Васька, у меня голова болит, а ты будишь, вот тоже какой.
Завтракали молча. И опять это удивило Ваську.
— Мама, ты чего сердишься? — говорил он. — Неправда, что я у Никитиных окно разбил, это Колька Игнатов.
— Жри! — сердито крикнула мать.
— Потише, — прошипел Федька, и жена сразу сжалась, спрятала глаза.
После завтрака отправились за березовыми вершинками для веников. Снегу за последние дни прибавилось, иногда нога погружалась по колено. Снег был рыхлый, крупитчатый, как песок, хрустел и шелестел под валенками. Над пожнями серело невеселое небо. Редкие желтые листья, кое-где уцелевшие на березах, безжизненно и ненужно лепетали, иные из них отрывались от ветки и, сиротливо мелькнув в белом просторе, прятались куда-нибудь в яму, за пенек, за кочку, чтобы больше никогда не появиться на свет…
Васька бойко вышагивал рядом с отцом. Большая шапка лезла на глаза, и кончик покрасневшего носа служил ей подпоркой. Парень фыркал носом, откидывал шапку, но это не помогало.
— Ты бы мне, тятька, другую шапку купил. Эта мне не по голове. Вот когда подрасту — буду и эту носить.
И тут же, увидев на березе сороку, подпрыгнул, скинул шапку и замахал ею. Сорока полетела. Паренек, довольный, засмеялся.
Вскоре пришли на свою пожню. Жидкий рыжий березник опушил ее. Высокий покривившийся стог, похожий на сахарную голову, возвышался у кустов. Метали его перед дождем — торопились и как весело работали тогда…
Федька принялся рубить вершинки. У Васьки был маленький топорик, с которым отец ездил на пашню. Тонкие прутья он рубил обеими руками со всего плеча, старался, вспотел, но отец все браковал его работу.
— Ну вот, тятька, как же так, неужели я зря и старался?
— Видно, зря.
— А я все-таки стану…
Когда Васька, приподняв свою шапку, смотрел на отца, в глазах у него было что-то не детское, осмысленное, и искрились в них знакомые огоньки. Это было непереносно, и минутами Федькой овладевало дикое желание, стиснув зубы, схватить Ваську, хлестать его крепким жидким прутом только бы не смотрели на него эти глаза, не горели бы в них эти знакомые искры.
— Будет с топором шалить! — крикнул он злобно — Топор тебе не игрушка!
Васька остановился, испуганно посмотрел на отца, и на глазах его, ставших сразу по-детски простыми, проступили слезы.
— А вот… вот… тятька! Чего ты сегодня такой? Вот буду артистом, не приеду тебя проведать.
Васька опустил руки, выронил топор. Крупные слезы потекли по лицу, посыпались на худой, рваный пиджачишко, без счету раз кропанный, без счету раз перешивавшийся заново.
— Вася, Васенька, — пристыженно бормотал Федька, — я пошутил, ты не сердись, дружок. Видишь, сегодня твой тятька совсем нездоров… совсем.
Гибкие вершинки берез были красны, от них пахло сладковатым запахом бересты. У одного маленького деревца была в кольцо завязана верхушка — видно, кто-нибудь растил себе дубинку, и березка уже начинала так обрастать, маленькая и смешная, с кренделем на макушке. Федька срезал деревцо, очистил от сучья и молча подал сыну.
— Это чего? — спросил Васька, сразу переставши плакать.
— Это дубинка тебе… Видишь, кто-то завязал так, она и обросла.
— А она не разогнется?
— Нет, так и будет.
Обсохли слезы на глазах у Васьки. Проворно поднял он шапку, опять стал весел…
На обратном пути он быстро притомился. Придерживая одной рукой шапку, вприпрыжку еле поспевал он за тяжело нагруженным отцом.
— Ну, тятька, ты и ходишь скоро…
— У меня ноги длинные.
— Я тоже быстро бегаю, как лошадь. Я бы тебе показал, кабы не снег… да вот еще шапка мешает. Кто эдакую шапку купил, тятя?
— Это еще твой дедушка.
— Дедушка? А он был не плешивый?
— Нет.
— А вот ты плешивый. Говорят, плешивый Жиженок Это, тятька, тебе не брань?
— Нет.
Вечером Федька сидел у маленькой печки. В печке шумело и клокотало сердитое пламя, проворные угольки прыгали на пол, звеня как металлические. Анюта молча подбирала их, бросала в огонь.
Васька учил урок, вслух, звонким голосом читал о больших городах, о фабриках, заводах. Отрываясь от книги, задумчиво смотрел в одну точку, спрашивал:
— Тятя, а как каменные дома делают? У нас много каменья, вот бы у нас такой дом построить… Давай на весну устроим.
— Устроим, — не глядя на сына, ответил Федька, — ложился бы спать.
— Спать? А уроки как же?
— Тебе завтра рано вставать надо. Мы опять за вершинками пойдем.
— Ладно, — обрадованно сказал Васька. — Да я уже все и выучил.
Он забрался на полати и затих.
Печка прогорела. Пухлые угли оделись тонким кружевом пепла. Анюта молча села к столу за прялку. Федька достал папку с бумагами и газетами, попробовал читать, взялся за справочник крестьянина, — но вместо букв вырастала перед глазами нахальная Гирина рожа, слышался его смех.
Искоса он посматривал на Анюту, и жена казалась ему трусливой, тупой и ненасытной. Было обидно, что раньше не замечал он этого блудливого взгляда, этих круглых покорных плеч и рыхлых, безвольно открытых губ. Казалось, приди вот сейчас сильный мужчина, грубо крикни на нее, грубо охвати за плечи — и угодливо повалится к нему Анюта тут же, при муже…
Тишина давила обоих. Необходимо было что-то говорить, но было страшно начать, потому что за этим началом был конец всему.
— Так, — вполголоса сказал наконец Федька.
Анюта вздрогнула, но не подняла головы.
— Так… Когда думаешь к матери?
Анюта вскинула голову. В глазах ее застыл ужас.
— Сам знаешь… у меня нет матери, — пролепетала она чуть слышно.
— Ну, к отцу на родину. Не все ли равно.
Федька говорил и чувствовал, что стали они совсем чужими — будто никогда и не жили вместе.
— Советские законы знаешь? Слыхала?
Анюта всхлипнула.
— Возьму я себе какую-нибудь старушку. Ты тоже найдешь… тужить обоим не о чем. За сына своего алименты с отца получишь…
— Ой! — вскрикнула Анюта. — Ты и это знаешь?..
И завыла горько, безутешно, склонив на стол голову: «Будь проклят, будь проклят…»
— Может быть, еще замуж выйдешь, — безжалостно продолжал Федька, — еще кому подвалишь… А мне больше спасибо. Удружила, хватит.
И громко крикнул:
— Ну, к делу ближе! Собирай манатки, завтра на лошади отвезу! И выродка своего забирай, — добавил он тише, и около носа у него пролегли и дрогнули глубокие морщинки.
— Феденька!
— Десять раз повторять не буду. Не люб один муж — ищи другого, свет не клином сошелся… Вот только тестя мне жаль. Дружно мы с ним жили.
Анюта, захлебываясь в рыданиях, сжалась, как побитая собака. Грязная, огрубевшая от тяжелой работы рука ее беспомощно держалась за прялку, и казалось, даже в этих пальцах, неуклюжих и жестких, было дикое последнее отчаяние. На одном пальце тускло поблескивало дешевенькое медное кольцо. Года три назад Федька выколотил его из толстой проволоки, подарил Анюте — она говорила, что с таким колечком хорошо поить телят… Очень редко она его снимала, и колечко стало уже тонко и узко.