Будни — страница 19 из 63

1889 г. Мая 29, бракосочетание совершено. А жену звать Аполлинария. С Чужги, крестьянина Никиты Косухина дочь».

«Первый сын родился Андрей. Марта 15-го 1900 г. в десять часов утра».

«Приезжал архиерей Паисий Десницкий, собирали весь приход».

«Куплено сыну на пальто чертовой кожи 11/2 аршина».

Я перебрасываю несколько страниц. На единственном чистом листе нетвердой рукой выведено:

«Август 13-го 1925 г. в 1/2 7-го вечера — Отошла ко господу. На нескончаемую жизнь жена моя Аполлинария».

— После почитаешь, — говорит мне отец и закрывает страницу.

С минуту мы молчим. Он собирает на полке какие-то бумаги и складывает их в уголок. Тихо. Широкий лист рябины ударяется в стекло черенком и, шелестя длинными крылышками, падает в огород.

Я беру первую попавшуюся под руку книгу. Знакомая надпись смотрит на меня с желтой обложки: «Раннее христианство».

Гэтч, Гарнак, Ренан встают передо мной. Я ощущаю перед ними прежний трепет. Греция и Рим оглушают меня своим великолепием. Колесницы, гладиаторы, дикие звери. Страшные и знакомые с детства имена: Диоклетиан, Константин, Август, Нерон…

…Долго и упорно мы с отцом осиливаем эту книгу. Сидим до часу, до двух ночи. Читает он хорошо, как-то по-особенному протягивая нравящиеся слова.

— «Эта страна так населена богами, что в ней легче встретить бога, чем человека».

В этом месте отец улыбается. Явный гиперболизм Петрония кажется ему святотатством.

С особенным благоговением он произносит места, которые ни он, ни я не понимаем. Здесь он понижает голос, как будто все это давно известно, однако нет-нет да и почешет бороду. Глянет на меня поверх очков, снова склонится и, уже откашлявшись, спросит:

— Ты чего-нибудь понимаешь?

— Ни капельки.

— Гм! И я тоже…

Начинает перечитывать необычайно громко, и в этих выкриках я слышу раздирающее его отчаяние.

— Платон говорит: «Первоначально мир был только в потенциальном состоянии. Бог действует на него, как ремесленник на материал, который он обрабатывает…»

«Христианскую эксегетику» Гэтча мы читаем зимой ежедневно. Мне скучно. Хочется спать. Я с завистью посматриваю на постель, где видна русая голова сестренки Даши. Отец тоже изнемогает. Однако изредка он бывает вознагражден местами из Библии, которые произносит, не смотря в книгу.

— «Благословляйте проклинающих вас, молитесь за врагов ваших».

Каждое воскресенье, ранним утром, отец поднимает меня в церковь. Я стою на клиросе за спинами отца и старого псаломщика Якова. Ноги мои нестерпимо ноют от устали. Хочется есть. Жарко.

— «Изведи из темницы душу мою!» — басит Яков.

Отец подпевает ему. Голос у него тонкий и сиплый. Иногда совсем срывается. Он смущенно кашляет и зажимает рот рукой.

Я тихонько опускаюсь на колени и молюсь. Потом, осмотревшись по сторонам, сажусь на ноги. Тело мое наливается истомой, губы сами собой раздвигаются в улыбку.

— «Яко ты еси…» — продолжает Яков и повертывается ко мне с табакеркой в руках, — «…еси бог…» Федорович, парень-то опять сидит. «…еси бог наш».

Отец толкает меня ногой. Я продолжаю сидеть.

— И жизнь беско… — Федорович, нехорошо, подними парня-то. «…бесконе-е-ечная-ая…»

Отец берет меня за плечи и поднимает. Я встаю, морщась от яркого света. Прямо на меня сквозь решетки окна смотрит большое пышное солнце. От самой ограды идут спелые полосы ржи, и на межах я вижу ораву мальчишек — товарищей, спускающихся к реке.

Пахнет кислой шерстью и ладаном. От жары и духоты мигают лампадки. И давно осточертело мне рыканье Якова.

Сейчас я перебираю книги, вдыхаю пыль и запах тлена. Этот запах напоминает о росном ладане.

— Неважное воспитание дал ты мне, отец.

— Уж какое мог.


Вечером он говорит мне:

— А не пойти ли нам на печку?

Я улыбаюсь. На печке не бывал с тех пор, как перестал ездить в лес морозными ночами.

Мы спускаемся в подвальную избу и ложимся на печку лицами вверх. В избе никого нет. Темно. Тихо. Над нами шуршат тараканы. Из уважения друг к другу выжидаем. Первым начинает он.

— Да, только четверо осталось…

Отец не прибавляет одного слова: единоличников, но я уже знаю, о чем будет речь.

— Четверо из всей деревни?

— Да, четверо.

Он называет мне людей по прозвищам:

— Ермолай Прокопов, Манос да Вася Кисяй. Решетиха ночевать принимает Кисяя. От живой жены ходит — срам на всю деревню.

— Кто эта Решетиха?

— Марина Семенова.

— Марина… — повторяю я, и сердце мое учащенно бьется. — Что же ее так прозвали?

— Видишь ты, сынок, — не отвечая мне, продолжает отец, — как бы назад пятками не ходить. Мне семьдесят один год!

— Не пойдешь?

— Волосы-то у меня большие. А туда идти — все равно что волосы снять да среди бела дня по деревне пройти.

— Ну, не так уж страшно. Что тебя может держать?

— Держать-то… Гм! Все как будто на новый лад. А станешь разбираться, — нет, не все. Какая-то десятая доля мешает.

— Что это за десятая?

— А ты покопайся и у себя ее найдешь.

— У меня-то нет.

— Ну, нет, значит, твое счастье.

— А как ты на это смотришь?

— Я-то?.. Слушай, расскажу тебе историю. Ехали мы с Дашей из Полянки. Пахали. Мерин молодой, сумасшедший. Я держу его. «Исправь седелку!» Стала она исправлять седелку, а меня будто кто подтолкнул, говорю: «Да садись на него!» На лошади никто не бывал. Стала она садиться, как мерин уши навострил, да задрожит-задрожит! Я ей кричу: «Вались!» Упала она, да поздно. Рванулся, мне два зуба вышиб, на воздух меня поднял. Ну, делать нечего, взял и отпустил. Он помчал.

Отпустил, сошники-то сразу в землю воткнулись, оглобли треснули, только пыль поднялась, а больше ничего не видно. Разве удержишь? Берегись! Так и тут. Уходи, видно, с дороги. А дорога та широкая, всю Россию приняла. Мы вот только кое-где на тропочках, как зайцы в кругу. Как ни ходишь, а все на старое место придешь.

— Скоро и тропочек не будет.

— Ну что же, один останусь. Стану жить, как Диоген в бочке.

Глава вторая

Отец легонько трогает меня за плечо, и мы останавливаемся. За кустами в оранжевом рассвете медленно идут по меже двое. Один — рыжебородый, в каком-то коричневом тряпье, в лаптях, без фуражки, волосы перетянуты веревочкой. Впереди него раскачивается длинный парень в синей рубахе, в синих штанах, босиком. На плече, как пика, деревянная мера.

Мы узнаем Васю Кисяя и шестнадцатилетнего его сына Пашку. От поры до времени они начинают говорить, но то ли им лень, то ли не могут найти контакта, замолкают.

— Да-а-а… — мечтательно произносит Пашка.

— Хм! — отвечает отец. — А все-таки…

И снова молчат. Кисяй смотрит в небо. В небе, далеком и холодном, исчезают звезды.

Теперь нам хорошо видны их лица. У Пашки синие глаза. Он курнос и губаст.

— В Сибири, чай, есть такие места, что хлеб без навоза растет, — говорит Кисяй. — Вот бы туда на простор жизни!

— Теперь, брат, везде одинаково.

— Ну? Ты думаешь, и там?

— Не знаю, — вяло отвечает Пашка. — Поди, и там то же самое.

Кисяй вздыхает.

— Ошалел совсем, — шепчет мне отец. — Оба и с сыном-то ничего не делают, только мотаются да спят. — И уже со страхом добавляет: — Вот так всю жизнь прожил.

Пашка снимает с плеча меру. Но прежде чем промерять, они начинают спорить: один говорит, что тут не больше шести с половиной, другой находит, что будет шесть и три четверти.

Не дождавшись, когда они кончат спорить, мы выходим из-за кустов. Оба удивленно смотрят на нас.

— Славно! — говорит Кисяй. — А мы думали, кроме нас, никого и в поле нет.

Он кивает на солнце, выглядывающее из-за леса.

В деревне поют петухи. Откуда-то приносит вчерашнюю теплоту и горечь овинов.

Кисяй делает Пашке вялый знак рукой. Пашка начинает мерить.

— А ты и единоличника не трожь, — говорит Кисяй. — Колхоз колхозом, а единоличник тоже жить хочет.

Мы с отцом молчим. Мне кажется, Кисяй говорит больше по привычке жаловаться. Ему даже сердиться-то лень. Вспоминаю Марину. Неужели опустилась до этого? Непонятно и страшно.

— Колхозу — земля и единоличнику тоже земля, — продолжает Кисяй. — Ведь, кажется, такая идея-то спущена.

— Шесть с половиной! — радостно кричит Пашка, нашедший, что их полоса у́же на четверть. И смотрит на нас своими синими глазами.

Мы идем молча. Под ногой хрустит упругая отава.

По обе стороны плывет земля. Она кажется лиловой и пахнет яблоками.

Первым опять начинает отец:

— Это меня очень устрашает.

— А что, другие-то лучше?

— Другие-то? Скажем, Петрович. Работником был.

Он опирается по сторонам.

— Идем низом?

Мы торопливо спускаемся в овраг. Здесь нас никто не видит. Журчит ручей. Сонными бабочками опадают листья ольхи.

Он откашливается и, не смотря на меня, говорит:

— Нельзя два раза войти в одну и ту же реку. Это кто сказал, не помнишь?

— Гераклит.

— Мудрый человек.

Мы останавливаемся у свежевспаханной полосы. В бороздах блестят паутинки. Склон в этом месте крут и неровен. Кое-где громадными жабами разлеглись валуны. У другого конца стоит ветрянка с остановившимися крыльями. От нее, сгорбившись, бежит к реке изгородь.

— Вот, сынок, смотри, что осталось.

Он вытягивает над полосой руку.

— И ведь что сделали: борозды-то не в ту сторону пошли! Помнишь, как раньше было?

— Раньше у нас с тобой весенняя вода много земли крала. Вот они и повернули…

Полосой этой мы владели исстари. Очистил от леса и разодрал ее прадед Артемий. В семнадцатом отец поменялся с соседом, которому досталась эта полоса во время передела. Земля здесь тяжелая, с водорезом, сильно зарастает, сосед согласился охотно.

Рядом мельница стоит, изгородь, разноцветные кусты — все остается по-прежнему, а полосы нет.