— Вчера, — опасливо озираясь на отца, шепчет Манос, — читали пьесы мстительные или трогательные, комические.
— А! Ну и что же?
— Было интересно.
Он зевает и, выпрямившись, прижимается затылком к стене.
— «Когда палач отрубил ему голову, святой поднял ее и отнес на то место, где нужно было его зарыть».
— Те-те-те! — произносит Петрович.
— Да, действительно! — говорю я.
Тут уж мы не можем удержаться.
Отец обрывает чтение.
— «И тогда многие язычники крестились во имя господне…»
Петрович облегченно вздыхает и тихонько постукивает зеркальной крышкой табакерки. Я вынимаю из кармана новую книгу и даю ему. Дрожащими руками Петрович достает очки. Наблюдаю за отцом. Да, сегодня он готов для схватки. Что будет в центре нашего спора? Может быть, расплывчатый Логос, в определении которого столько разногласий между отцами церкви? Или учение Оригена о теле как о темнице?
Сегодня я буду особенно настойчив и потребую от него, как софист Евбулид, прямого: «Да или нет?». Целых пять лет мы не спорили по этим вопросам! Вчера я попросил у него Библию. Он удивленно глянул на меня и переспросил.
— Да, Библию, — повторил я.
С испугом и радостью он подал мне Библию.
Петрович настолько увлекся, что не замечает вдруг наступившей тишины. (Губы отца плотно сжаты.) Я дергаю Петровича за рукав, но поздно. Не поднимая головы, он смотрит в сторону, смотрит в другую — спасения нет.
— Ну, брат, попал!
Отец молчит. Он знает, что виновник нарушения порядка я.
Что делать? Промолчать? Закрыть книгу и уйти на печку?
— Что, Федорович, устал? — заискивает Петрович.
— Устал не устал, все равно ты не заменишь. Тебе бы что-нибудь о ворах прочитать, вот было бы дело!
— Всему свое время.
— А ты, — повышает голос отец, — круглые сутки готов сказки читать. Разбуди среди ночи, скажи, — за десять верст босиком прибежишь.
— Ну уж это напрасно! Будет сердиться-то, читай!
— Вчерашнюю, трогательную, — добавляет Манос. — По образцу злободневных. — И думая, что сказал умно и кстати, с достоинством смотрит на меня.
В это время мягко хлопает книга. Как бы откуда-то издалека мы слышим вздох, голос:
— А ты, брат, все равно как мумия: какую книгу ни читай, тебе одинаково.
Мудреное слово так ошарашивает Маноса, что с полминуты он сидит молча. Потом достает из кармана сложенный вчетверо платок и, не развертывая его, подносит к лицу, как пуховку с пудрой. (Этот жест он подсмотрел у какого-то горожанина.)
Сейчас стоит мне вмешаться, закипит спор. Но я остаюсь в стороне. Убеждать здесь, кроме отца, некого. Здание упало раньше, чем я к нему притронулся.
Отец наклоняется к книге. Тягостная тишина.
Проходит полчаса. Петрович, грустный, поднимается и уходит. Отец недвижим. Мы с Маносом тоже встаем. Открываем двери и шагаем во тьму. С поля дует холодный ветер. Приносит запах дыма и печеной картошки. Кто-то ужинает в теплине. Небо проглядывает из-за туч. Сыро. Неуютно. Где-то совсем невидимые бьются об изгородь последние листья рябины. За полем бойко стучит мельница. Около нее плавают огни. То вспыхивают, то гаснут. Это мужики с большими пучками лучины ходят в мельничный амбар.
— Артюха, лодку-у-у! — доносится с реки.
Вот тоже, вздумал ехать через плотину ночью! Кажется, я слышу всплеск воды и бас неведомого мне Артюхи.
— Ситуация! — к чему-то говорит Манос и скрывается от меня во мраке, как в омуте.
Глава шестая
Мельница стоит спокойно, но он смотрит в поле. По-праздничному одет. На нем драповое пальто пятидесятилетней давности, жирно смазанные дегтем сапоги и моя красноармейская фуражка.
Увидав меня, отводит свой взор к лесу. Розовый восток лежит на синих елках. Ясно. Небо кажется выкованным из одного гулкого листа. По меже гонят колхозное стадо. Сбоку равнодушно вышагивает бывшая наша пеструха.
— Хорошая осень! — говорит он и смотрит на ближайший участок поля.
Старое наше гумно стоит без крыши, как человек без головы. Косые ворота открыты жадно и страшно, как изуродованный рот. А внутри пыль, обвевавшая еще лапти прадеда Артемия, поднимается из каждого угла. Ветер гонит ее вместе с запахами предков, и над черными стенами она качается подобно желтому дыму.
— Да-а-а, — произносит он и повертывается к деревне.
Мягко постукивая колесами, едет несколько подвод с хлебом. Это колхозники из соседней деревни. Все они знают отца. Здороваются с ним. Спрашивают, как живет, в колхозе ли он.
— Да нет.
— Что ж ты отстаешь?
— Заезжай обратно чаю пить, — как бы не расслышав, кричит отец. А когда подвода скрывается за углом, он, сразу помрачнев, наглухо застегивает пальто.
— Скоро тебе никуда выйти нельзя будет, — смеюсь я.
— Посижу и дома.
Однако идет в соседнюю деревню. Видимо, хочет навестить приятеля своего Платона Демидовича, поговорить о том, как все перепуталось на свете.
Он возвращается от Платона что-то очень скоро. Застает в доме непривычный шум и толкотню. Среди избы стоит Тюкавин и на громадной ладони своей держит крохотный кустик взошедшей пшеницы. Около него Алешка, Анна, несколько парней. Тюкавин саженными шагами идет к двери, подносит озимь к самому его лицу и кричит:
— Вот она!
Не замечая его растерянности, Тюкавин требует от него радости и удивления. Так, вероятно, в юности он прибегал к нему с первым кисетом, сшитым любимой девушкой.
— Хорошо, — говорит отец и отходит.
Но Тюкавин разгадал его и грохотом своих тяжелых сапог старается показать торжество. Он сует пшеницу то одному, то другому. Мы кричим, спорим и совсем забываем про отца, сжавшегося в углу.
Отец сидит среди избы на корточках, а перед ним, смешной и тощий, разодранный в кровь, вертится петух. Он, видимо, только что вернулся с баталии. Перья у него торчат во все стороны. Гребень поцарапан и сбит на сторону; окровавленная шея, толщиной в палец, совсем гола. Отец любит этого неудачника.
Сейчас между ними происходит такой диалог:
— Опять?
— Ко-ко.
— Маносов?
— Ко-ко.
Он сочувственно кивает головой и гладит Петьку по спине.
— Здорово?
— Ко-ко.
— А вот мы что сделаем. Привяжем тебе на лапу железный коготь. Заманим противника в ловушку. Ноги-то я ему свяжу, повалю на пол, вот ты тогда попразднуешь!
— Ко-ко-ко!
Он достает из шкапа ящик с железными обрезками и начинает делать коготь. Петька стоит рядом.
Коготь готов. Он привязывает его к лапе петуха. Петух смешно откидывает ногу, идет к двери. Следом за ним идет отец.
Несколько дней мы не разговариваем. Он почти не показывается к нам. Утром, уходя на работу, слышим взвизгивание доски под рубанком. Слышен его глухой кашель.
Даша, подоив корову, идет к нему с подойником. В переднем углу мерцает коптилка. Он пьет чай. Рядом с ним на лавке мурлычет кошка. На полу в стружках роется петух.
Даша не знает, улыбнуться ли ей или что-нибудь сказать. Ничего не придумав, молча идет к посудным полкам.
Он наливает ей чашку и, отколов щипчиками кусочек сахару, величиной с пшеничное зерно, кладет рядом с чашкой.
— Садись, — чашку чаю.
Даша садится за стол, с трудом отыскивает сахар и тихонько смеется.
Пьют молча. Мигает коптилка. Перья в хвосте у петуха горят червонным золотом. За окном редкий сумрак рассвета.
— Молотить много? — спрашивает он.
— Дня на два.
— Все трое молотите?
— Все трое.
После минутного молчания он снова спрашивает:
— Вечером-то дома или куда уходит?
Даша знает о нашей размолвке.
— Все больше на собраниях. А то придут мужики, сидит с ними до полночи.
— Кто приходит-то?
Даша называет несколько молодых колхозников, Анну с конюшни и ровесника отца — Тюкавина.
— А Тюкавин что, тоже до полночи сидит?
— Сидит.
Разговор обрывается. Даша ставит чашку и уходит.
На другое утро она, расцедив молоко, хочет принести ему на стол кринку, но он машет рукой:
— Не надо! Не надо! Пятьдесят копеек литр!
И не приглашает Дашу к чаю.
Глава седьмая
Петрович не приходит. По вечерам и ранними утрами светится в окошке его избы огонь. На рассвете виден дым из трубы. Когда становится совсем светло, выступает крыльцо, выкрашенное в красную краску. Сноха выходит на родник по воду. Сын колет под окном дрова. Ребятишки бегают. Все по-прежнему, а его не видно.
Отец начинает чаще заходить к нам. Прислушивается к разговорам. Наконец как бы о чем-то незначительном замечает:
— Ермолай, должно быть, куда-то уехал?
Даша успокаивает его, как подростка:
— Приедет. Никуда твой Петрович не денется. Немного вас и осталось-то.
— Вот, пожалуй, Петрович.
— Манос.
— Манос, — неохотно соглашается он.
Однако Петрович не появляется. Встречаясь со мной, он намеками старается узнать об отце.
— Вечерами сидите? Что-нибудь новое есть?
— Много новых книг. Сидим, читаем. Приходи теперь не к отцу, а к нам.
Они сидят вдвоем с Маносом. Манос, желая показать свое внимание, снимает плащ и лезет за стол. Отец косится на его голые локти, на зеленую жилетку, надетую поверх майки, и вздыхает.
Скрипит калитка. Должно быть, ветер.
— Читай, — говорит Манос. — Все равно не придет сегодня.
Целую неделю — ветры и дожди. По деревне ни пройти, ни проехать. На лугах потопило льны. Скотина приходит вечерами по брюхо вымокшая. У самого поля медведь повалил запоздавшую корову. Слышали из деревни рев.
В западной стороне неба всю ночь не прекращаются сполохи. Иногда страшно застучит желоб на крыше. Упадет в грязь приставленный к стене кол. Заскрипит в огороде старая изгородь. Так хоронит осень желтое бабье лето.
Молчание надоедает Маносу. Склонившись и прикрыв живот полами жилетки, как зелеными крыльями, он говорит:
— Декрет вышел. О политическом вопросе международного характера. По животноводству вообще. Алеша Воробьев на собрании объявил. Твой старший пояснение дал.