В сарае несколько лет лежал обрубок ели с широким обтесанным корнем. Егор сделал из него матери прялку. Работа могла бы казаться хорошей, но он так перестрогал и загладил длинный стебель прялки, что на второй же день она сломалась. Мать стала поднимать с полу отлетевшую часть и заплакала. Трофим подошел, сразу увидел в чем дело и прочитал на обломке надпись:
«За решительность дела и качество работы вселюбезнейшей матери от дорогого сына. Е. Т. Д.»
В другое время Трофим или бы проворчал, или бы просто усмехнулся, прочитав подпись, сейчас он насупился, плотно сжал губы и отошел, ничего не сказав.
Он заметил, что Анна читала как бы украдкой, за шкафом около свекрови, в углу и за столом, когда стол ничем не занят. Она совсем не заботилась о том, смотрят на нее или нет.
Егор, собираясь читать, звал мужиков. Надевал сатиновую рубаху, в грудной карман клал часы и свешивал цепочку так, что ворошиловский значок на конце ее все время лез на бумагу и мешал ему.
Он всегда делал объяснения, вставлял что-нибудь от себя. Иногда его понимали, иногда он сам не понимал прочитанного, однако, не смущаясь, продолжал:
— Это насыщено сильным содержанием материала, так что вам не совсем понятно.
Иногда замечал Трофим, что после таких объяснений наступала тишина. Мужики вздыхали, посматривали друг на друга, гмыкали, а то начинали говорить совсем о другом.
Однако парень делал свое дело. Его можно было разбудить в полночь и заставить читать на собрании. Но как только Егор оставался один, он никогда не брал в руки ни газет, ни книг. И Трофим с удивлением подумал, что так было всегда.
Однажды Егор стал объяснять что-то слушателям и, как всегда, не к месту ввернул о своей ударной работе в лесу. Трофим дал ему кончить и в тишине ровно сказал:
— Пустой колос высоко стоит.
Егор притих. Мужики начали говорить об урожае, о погоде. И, немного посидев, ушли.
Точно — минута в минуту Трофим встает по утрам и идет смотреть погоду. С повети, быстрая и приветливая, спускается к нему невестка. В полутьме Трофим видит, как она кутает плечи шерстяным платком и зевает. Иногда что-нибудь поет или, сделав губы трубочкой, насвистывает, как парень.
Утро сегодня слепое. Мелкий дождь. Туманы.
— Молотить? — спрашивает Трофим.
— Нет. Я еду.
Только теперь он замечает в ее руке большой белый узел.
— Так…
И вспоминает шумное собрание. Анна, раскрасневшаяся, счастливая, сидит за столом рядом с председателем сельского Совета. «Как, товарищи, пошлем?» — «Пускай едет, Москву посмотрит!»
Вчера Никита передал ей какую-то бумажку. Ночью молодые долго разговаривали. Когда же Трофим вышел из избы, на повети все стихло. Он знал, что невестка уйдет из его дома, но когда увидал в ее руках узел, почувствовал, что совсем к этому не подготовлен и не знает, что ей сказать.
— В Москву на совещание, — радостно и виновато говорит Анна.
Из узла торчат носки ботинок, кофта, платок. Она забирает с собой все пожитки. Может быть, так лучше. С неделю соседи ничего не будут знать…
— Так, — повторяет он. — Хорошее дело…
Анна, притихшая, стоит рядом.
Он кивает ей на дверь.
— Иди оденься. Холодно.
И поднимается на поветь будить сына.
Гремят ступеньки лестницы, качаются жидкие перила, петух на жердочке испуганно бормочет и жмется в угол.
К полудню выглянуло солнце, и через полчаса дорога вспыхнула белым песком. Она натянулась, загудела, разом все осветила и отодвинула горизонт.
Трофим прикатил к своему дому телегу и стал мазать колеса. На соседнем крыльце показался Никита. Осмотрел небо, просохшую дорогу, сделал несколько шагов к Трофиму и остановился. Трофим продолжал работать, как бы не замечая его.
— К утреннему поспеют, — не выдержал Никита.
— Чего же не поспеть. Дорога хорошая, — просто ответил Трофим.
На проводы собрался весь колхоз.
В сутолоке Никита хотел еще раз повторить Анне свои наказы. Он не спал ночь и заготовил шпаргалку. Это была длинная полоса бумаги, сплошь залепленная цифрами и крупными надписями. Анна взяла ее и, смеясь, развернула, как гармонь, на всю ширину плеч. Никита обиделся.
— Ты с этим не шути. Это дело государственной важности.
Анна перестала смеяться, бережно свернула бумагу и спрятала ее за пазуху.
— Все передам, — сказала она. — У меня память крепкая. — И шепотом добавила: — Провожать не ходи. Мне сейчас неловко…
Подвода была готова. Трофим поправил на телеге сено, подвязал к дуге повод и кивнул возчику Степке. Степка взобрался по оглобле на лошадь.
Трофим подождал, пока телега выедет на дорогу, и пошел сзади всех. Анна шагала в толпе женщин.
Татьяна решила, что молодые сейчас должны идти рядом. Она взяла Анну за руку. Анна догадалась, осторожно толкнула ее локтем, и удивленная Татьяна осталась стоять с протянутой рукой. Потом она участливо обратилась к Егору:
— Что же ты, Егорушка, с женой-то как…
— Это личные счеты, — не глядя на нее, ответил Егор.
У околицы Степка остановил лошадь, и все стали. Так делали всегда при встречах, при расставании. Десятки поколений оставляли здесь свои радости, песни и слезы. Дальше начиналась власть пространства, надежд и неизвестности.
Никита стал открывать отвод. Отвод двигался неохотно, кряхтел, скрипел и хлопал привязанной внизу доской. Наконец совсем не пошел. В это время подоспел Трофим. Вместе они приподняли отвод и отнесли его к канаве. Обтертые, расшатанные тысячами колес, столбы склонились над дорогой, как два дряхлых стража.
Анна взобралась на телегу.
— Трогай, — сказал Никита.
Степка дернул лошадь, под колесами загрохотала дорога, и столбы проплыли мимо Анны.
Анна всем поклонилась и поправила на голове платок.
Москва… Какая она? И как она встретит?
1936
Подруги
Глава первая
О себе? Что обо мне сказать? Тут отец ошибся. Я плечистая да речистая. Маленько у него не хватило, была бы чистый мужик. Да не обо мне. Лучше расскажу о моей подруге Татьяне.
У нас с Татьяной получилось так. Когда счастье-то раздавали, мы и прозевали. Ну и не попали под дележ. Вот так и ходим…
Гуляли мы с ней в одном табуне. У нас были платья, юбка, а сверху до колен кофта длинная с пуговицами, дюжины две, в два ряда, под цвет стеклянные. В талию. Оборка — плиссировка. По шестнадцати аршин на платье шло. В пять полос юбка, да оборка, а то две. Кумач был в моде. Ну, я его и любила. Мне ситцевое нравилось, вроде кубовый цвет был. Очень сшитый был хорошо, сидел красиво. По кубовому полю белые цветочки проглядывали. Отросточки. А то еще гладкое было, цвет лиловый и синее в полоску. Ежели человек побольше мыша с крыши — и то много надо, а я была бабушкина гвардия, роста высокого, — разорение. И Татьяна тоже. Да все-то нас двенадцать подруг, как по одной нитке отстегнуты. Задумаем парня отколотить — отлупим. Бывало, к зеркалу подойдешь: «Ну хоть бы мне немножко похворать, поваляться». И сегодня и завтра — как зарево. Пудрой засыпали. Хоть не особенно хорошо, а модно. И у всех голоса выносливые. Как соберемся, гаркнем — шибче ворон. Тогда еще были тальянки. Нет, они не узкие, только на тонкий мотив, басу-то мало было. И бубны были. Трензели — такие стальные, скованные треугольники и палочка к нему. Из гроба встанешь да топнешь. А бубен-то подлаживает-подлаживает под гармошку да пальцем обведет — у-у-ух! Да потом опять подлаживает-подлаживает да по головам-то им. Не больно, а гулко. Ну и разойдутся.
Пойдут плясать.
Эх, топнула я
И не топнула я,
Съела каши два горшка
И не лопнула я.
Это я смеюсь. Так не пели. Песня была протяжная, с переливом. Это теперь поют «рязанку» да «страдание». А как женятся: сегодня посватались, завтра расписались да сундук на салазки. Не знаю, как тебе сказать. Не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что кому нравится. Ты этих глупостей не записывай, пей чай!
Бывало, за хороводом постоять не дадут. Ну вот и начнем:
Из-под двух белых берез
Вода протекает.
Это вот мотив такой:
Из-по-о-д дву-ух белы-ых-их…
Вот тут перелив должен быть, а у меня голос короток, без перелива красиво не выходит. Да еще без музыки. Отчего в театре: артистке музыки нет — она петь не станет. Им помогает музыка, когда нужно вздохнуть, она, музыка, брынкнет. А если у меня в это время помощника нет, я должна оборвать голос.
А то еще другая есть:
Голова ли ты моя головушка,
Гулять хочется, а волюшки нет.
Эта поется на такой мотив:
Го-о-оло-ова-а-а ты,
мо-о-я голо-о-ову-у-ушка-а-а-а…
Ведь песня, она хороша тогда, когда бы ее пели хором. Ну, если мотив не слишком вытяжной, я, пожалуй, и сейчас спою. Я их все помню. Ужо как-нибудь под неселый час.
Мы с Татьяной в почете. Нам по пятнадцать лет, а вместе с большими девками в село на рынки ходили. У Татьяны платок фаевый в пять рублей. Углы, вышитые большими цветами, остальное мельком. По шелку да шелком.
Для девок, конечно, базар — сласти. Чего там нет! Пряники и мятные и вяземские, и баранки, и жамки, и орехи разных сортов. Ну, придешь, встанешь в толпе, а тебя в хоровод и возьмут.
Один идол мраморный, вот он росточком-то такой будет — не больше и нос утиный, а рыло мокрое. Татьяна его на глаза не пускает, а он все ходит за ней и везде встречается. Станет танцевать и каждый раз ее возьмет, а тут чужие пришли, бог знает, какие хорошие! (К чужим-то у нас больше магниту было.) Уж она его калит, калит. «Дух нечистый, хоть бы тебя вовсе не было». Дуется, а он не замечает.
С гребнем ходили на поседку. Я тут пряду, а рядом парень подсядет, коли я ему нравлюсь. Ну ты поплясать-то встанешь, он тебе на гребень-то и сядет. Вот кончишь, подойдешь: выкупи. А к Татьяне все этот. «Уходи, брылястый черт!» — «Не уйду». — «Вытирай рыло». Вытрет, поцелует и уйдет. Ну, своему-то все скажешь сначала: уходи. А другого, не брылястого, сразу поцелуешь. Пойдем гулять в Ярнево. Ревность берет наших ребят. Они и попихают с дороги. Ну, целые валенки снегу у девок. Босиком на дороге и вытрясают. Письма? Это дело секретное. Девки грамоте не знали. Кто читать-то будет? Тут вся деревня ходила, дядя Татьяне будет — за два яйца прочитает, за два и напишет.