Бабы да девки хохочут, а он-то ходит да им подмигивает, да все с наговором. Свах дарит и сватов дарит:
Сватушки тороватые,
Вы люди богатые,
Бороды широкие,
Карманы глубокие,
Орешки примите,
Молодого зятя любите.
Ну, расселись за столы, а под полатями стоит Егор и Татьяне платком знак делает. Провались, идол нечесаный! А вспомнила, как насмеялись, и жалко стало. Кто знает, как за этим будет? И деревня-то невеселая. И народ-то не нравится. А говорят-то как: «Аноша, умоленой, здравствуй», «Авдотья, малец-то жанился». — «Жанился да уж и у мальца-то малец родился». Да все чавокают, чавокают. «Господи, как понимать-то буду!» — сидит за столом и думает. А тут девки да бабы песни поют, деньги выпевают. Жениху спели, он кошелек вынул да им три полтины дал. Ну, мало. Девки шептаться, а Татьяна тужить. Скуп, дух нечистый. Они дружке песню. Он с кошельком замешкался, а ему повторили:
Слышь, Никита, мы песню поем,
Тебе честь воздаем
Ну и вся. Такая коротышка. Пели и свахам и гостям. А всех больше жениху да дружке. Дружка-то на языке держится, а этого в пот бросает. Восемнадцать рублей девки набрали.
Спали на светелке. У нас, какая бы я ни была, никто ни гу-гу. Этих безобразиев не было, позоров, глупостев. Под утро выбежала из светелки да в сарай, в угол, да плакать. Где ни взялся Никон. Постоял, постоял над ней, да и говорит:
— С браком попал теленок. Барыша не будет.
Как и где сплошала Татьяна — дело закрытое. Только с этого вся канитель и пошла.
Три дня за столом под шалью сидела. Потом по деревне народ скликать поехали. Парень в передок сел. Красные вожжи в руки, другой ряженый к нему задом да с метлой. Едут, по окнам шарят, приглашают невесту раскрывать. А по бокам идут ряженые. Ну, шаль сняли, положили белый хлеб на голову, унесли покрышку. А потом, в каких нарядах была, дружка повел за дровами. Положил три полена на руки — неси. Потом на реку по воду. А ушат-то четыре ведра. Да все в гору. Первый раз до пригорка донесла — вылили. Второй раз вылили. Ну и третий тоже. Кончилась эта процензурия, народ, кой был, разошелся, вот и поехали кататься. Муж-то пьян, он вожжи у извозчика взял, коней нечередом подтыкает да все норовит в ухабы. Приехали в село, гостинцев накупил всяких, с молодой женой ни слова. А потом в поле ей узел в руки подал, велел выйти, лошадей хлестнул. Она бежать, а он-то хохочет. С Татьяны пот катится, а он лошадей гонит. Татьяна остановится, он остановится. Татьяне бы только в сани сесть, он гонит. Ну, так пять верст и бежала. Дома разделась, да посидеть бы, а у снохи дела по дому. Ну, вот и стали жить…
Свет моя волюшка, воля девичья,
Свет моя коса, коса русая,
Навеки волюшка доставалася,
Во единый час девичья миновалася.
Сноха — хозяйка, она про Татьяну все знает, ей все позволено. Деверь-то — балалайка бесструнная. Муж черствый, несочувственный да пьяница огорчающий. Он Татьяну бить, а деверь подзадоривает: «Ты бы в рожу: сначала справа, потом слева». Делал он Татьяне всевозможное худо. И на всякие мотивы мог говорить, только все больше с подковыркой. А совета от него никакого. У него какие-то все выжимки. Как все равно вьюрок какой. И он восхищен был, когда у Семена с женой неладно. С детства они приучены из рукава есть. Под дерюгу гамазулю мяса и хлеба дает, он там и тискает и ужинать не встает. «Не хочет, спать лег. Не тревожьте его, у него сердце больное». Надо на работу идти, а он опять лежит. «Что такое?» — «У него кости ломает». Он ни с кем не считается. Стоит кринка молока, он берет и жрет стоя. И отец был такой издеватель. Блюдо на стол, половину съели, а он к себе тащит: «У меня, — говорит, — тоже такой аппетит предстоит». Он хохочет, и она хохочет. А Семен молчит: заспорь — отделят. С худой женой по миру находишься.
А старуха в отдельном блюде ела. Она к столу идет и ничего не замечает. Руки назади носила. Вся сведенная, горбатая. Деньги у нее были припрятанные. Она их куда ни уберет — все найдут. Найдут, обменяют, вместо десяток тройчатки, пятерки положат, лишь бы счет был. Цифры не знала. Считала, сколько бумажек есть. Ерш и над ней подшучивал. Любила старуха выпить. Вот повез он ее в Тургиново. Там купила четверть вина. В задок ее поставила. Приехали домой. Она хвать-похвать — четверти в задке нет.
— Где четвертная?
— А ее, бабушка, не было. В бору ехали, и там такая сила, она вино оттягивает, вытягивает и уносит. Через которое время вино выпьет и на трубу, на крышу посудину пустую ставит.
И старуха ему поверила. Лет под восемьдесят ей было. Ну и все ходит, на трубу смотрит, а четверти не видно.
А он пьянствует эти дни. Потом пьяный-то вечером штаны снял, сел на помело, вокруг избы бегает и ухает. Старуха вышла в сени, увидала это да свалилась. А он все ездит, из себя колдуна доказывает. Старуха очухалась, смотрит — морда знакомая, а узнать не может. Потом молитву прочитала и говорит:
— Никон, ты?
— Я, бабушка.
— Что с тобой?
— А вот эта сила шла за тобой, да попал я, ну и расплачиваюсь. Никак не пущает. А мне холодно.
Тут народ собрался. Помело у него вырвали, одели, в избу завели. А старуха слегла. Вот они за ней ходят.
— Бабушка ты родная, уж как мы тебя любим. Не оставь сироточков, подпиши деньги.
Ну, подцепили бумагу, да есть ей перестали давать. Она им уж и лишняя. Сама-то очень брезговала. Бывало, старухин платок или что, так она руками не возьмет, а все кочергой. Белья-то ей не выстирают, все Татьяна. Так старуху и уходили.
С деньгами он из себя выходит. «У меня природа отцовская. Ежели я погляжу на человека — вижу в нутре что. У меня сапоги — накатной товар. Жена моя Пелагея Трофимовна гулять пошла — небо красивое — выбирай фасон платья». Он на свои деньги новый дом построил. Он живописца из города достал. Живописец на стенах березы, елки разводил. Раньше чуйки носили, одежда была такая. Сюртуки длинные по пятам карманами били. В чуйке живописец ходил. Волосы черные по плечам. Ерш говорит:
— Можете вы с меня и с моей супруги портрет спять?
— Могу.
Вот оба разоделись. Палаша с ребенком. Пока самовар кипел, он и портрет на стену сделал. В клети четвертная вина стояла. Раньше к четвертной кружечку давали. Живописец за красками туда часто ходил. Раз Палаша пришла, в четвертной пусто. Она Ершу. Ерш на Семена пьяницу: «Я, говорит, хотел и твой портрет на стену за свои деньги заказать, а ты вон что делаешь». Начали ругаться. Живописец говорит:
— Хозяева, не ищите вора. Вор тут рядом с вами сидит. Это я выпил. Пойду краски разводить, а у меня сердце не терпит.
Хмурый такой был. Девицу он обманул, она страдала. И самого, видно, совесть мучила.
Ершу это удивительно.
— Что, — говорит, — ты за человек: сам взял и сам сознаешься. Я тебя никак не пойму.
— Вы на меня не пеняйте. Я вам деньги выдам. Вот, пожалуйста.
Ерш деньги спрятал и больше о четверти ни слова. И о портрете брата с женой больше не вспоминает. Так все стены живописец и развел деревцами разными.
Семен все молчит, боится, что отделят. Работать идут украдкой. Вот и догадывайся, куда ушли. Он в пожню, она в другую. Люди скажут, найдет, да уж поздно. Детки родились. Умирали. При этой при жизни не плакала.
Мы очень с ней в лес любили ходить. Как бы ни измучились, как бы ни устали, в лес зашли — отдых. Ходим и думушку думаем, плануем. Ведь у нас как! И елка с сосной, и осинка, и черемушка, и береза, и волчужник, чего-чего нет. Грузди — лохматые краюшки, подосиновики — красные головы, подберезовики — темная шапочка, дуплянки синие, сыроежка лиловая, красная, которая синяя. А в бор зашел — там моховик. Во мху возле сосенки стоит. А то за ягодами пойдешь — ступить некуда. Клюква — крупная, челночком, клюква — плоская, колесиком, и земляника, и черника, и брусника всякого сословия. Ходим мы по лесу и по пожням за волнушками и к реке уйдем. И вот как всякая трава по-своему пахнет, не ушел бы!
Пришла осень. Стал лист на березке падать, стали рыжики родиться, а она голову под крыло. Забил ее кашель. Вышла раз вечером за ворота, хрипит, платком закрывается. Идет бабушка и спрашивает:
— Кашляешь?
— Кашляю.
— Попей травы трефоли. И мокроту отбивать будет, и грудь обмягчит.
— Где ее взять-то?
— Приходи ко мне.
И указала деревню. Она к ней украдкой пришла. Старуха ей дала травы четыре сорта. Вот этой трефоли — три рогатки такие растут на болоте, три листа. Потом трава — мать-мачеха. Эта по реке растет, по бережку. Потом трава — иван-да-марья. Потом можжевельные ягоды. И вот эти четыре сорта от всех болезней. Знала она много. Говорят, умела питье приготовлять из сорока трав от всех болезней и усталости… Дала и велела три раза в день пить. Татьяна ей заплатить хочет, а она не берет.
— Это я тебя жалеючи.
— А разве ты меня знаешь?
— Я, матушка, все знаю. У меня три ангела: один слышит, другой видит, третий все мне скажет. — И смеется: — Как же не знать — в одном приходе! Я знаю, о чем ты и думаешь.
Татьяна испугалась.
— О чем?
— Тебе из семьи уйти хочется.
— Тебе как известно?
Старуха ей тихонько руку на плечо:
— Для этого ума на грош не надо. А я тебе помочь могу. Есть у меня в Твери один знакомый человек, поклонюсь ему, он тебя устроит. В номерах прислугой будешь.
Татьяна ей спасибо. А старуха задумалась.
— Подожди радоваться, как уедешь.
Вот пришла она домой, к мужу с поклоном:
— Отпусти, дай паспорт.
— Ты меня бросишь.
— Нет, не брошу, только отпусти. Денег заработаю, и отделиться не страшно.
— Подожди до весны, дай подумать.
И стала ждать весны.
Ну вот, это действие все. Иду. А этот парень строит да все поет, на тебя похож. Такой же сутулый и губастый, только на лицо покруглее.