— Чего сделать?
Кто говорит — горшок, кто — цветошник, кто — плошку.
— А не хотите, я вам длинногорлый кувшин сделаю и двойным узором кромку украшу?
Некоторые не верят: хвастает.
— Хотите?
— Ты хоть горшок сделай.
— Нет, как сказал, так и будет.
Отвернулся, ногу куда следует положил, руки сомкнул. И пальцы наставляет так и этак — изнутри и снаружи. Будто из круга вытащил длинногорлый кувшин. Палец повернул — на кромке узор сделал, еще раз повернул, другой сделал. К кувшину ручку поставил, руки обтер и закуривает. Все дивуются.
— Раз, — говорят, — ты так быстро можешь кувшин сделать, ты и по глазури знаток. И быть тебе с сегодняшнего дня мастером от колхоза.
Приказали Ершу ключи выдать, а Белов сразу горшечную на замок. Так Белов всех тогда удивил, только о нем весь праздник и говорили. И Ерш напился и около горшечной на карачках ползает.
— Горшечки-кашнички…
Тут и спать лег.
Стал Белов в горшечной работать. Дело поставил хорошо. Его горшки широко известны. И тут заказал в городе живописцу большую вывеску: «Переслегинская с.-х. артель». «Вот, — говорит, — мужики, сейчас вывеска к месту». А Белов помолодел. Он везде все знает, он везде слышен и виден. «Раньше, — говорит, — мне никак воли не было. Я бобыль, а бобылю, как одинокой бабе, везде пусто». Да стал похаживать Белов к Татьяне. А осенью как первый яблок появился, он ей несет. Придет и сидит. О горшечной, о том о сем. А то: «Помнишь, как в комитете-то работали? Жаль, у меня хорошей грамоты нет, я бы пошел далеко». — «Да, верно, ты бы пошел». А один раз она пошутила: «Ты-то помнишь, как ко мне за посуленным приходил?» Он глаза прячет. «Что, — говорит, — приходил. Да, может, это беспокойство во мне и сейчас осталось!» — «С ума сошел!» — «Нет, я говорю тебе правду». — «Да ведь за нас с тобой теперь в базарный день трех копеек не дают». — «Все равно, говорит, хоть и не дают, а я о тебя думал и думаю». Она не знает — смеяться, не знает — сердиться. «Я тебя, как тогда, из избы погоню». — «Прогонишь, опять приду. А то и вовсе не уйду. Вот сяду за стол и буду сидеть». — «Ох, ты, вихорь ты мой, навязался на мою шею». — «Ты меня на постой прими. Моя пустая изба разваливается, а для одного и строить неохота». — «У меня тесно». — «Не подеремся». Взяла да и пустила. А недели через две он ее в исполком зовет. «Да ведь я со стыда сгорю. У меня сын в городе учится». — «Все равно, хоть и учится». Взяла да и пошла с ним в исполком. Так и стали жить вместе.
Тут стали кулаков выселять. Филимона угнали. Еще четверых угнали. А у Ерша лишнего не оказалось. Да и повел он себя тихо. Трусить стал. Не тронули. Дочка у него в рике служила. Зоя — воображалочка. Маленькая, широкая, как просвирка. Верно, помощь оказала. И все-то детки у него — ой! Сын по отцу кинулся, в воровстве утвердился. На собрании стыдили…
Тут снова колхозы пошли. Татьяна за свиней взялась. Вот она за ними ходит. Откормит — они как селезни. Они курносые, светлые. Она их горячей водой вымоет — они красные, от них дым, пар, они теплые, они наглядные. А маленькие они, как мышата. Они еще падают, как за соску берутся. Белые, как миткалевые, белые. У них шеи нет, плеч нет. За ножки возьмет, его не удержишь. Есть станут — мало дашь, так они ей подол оборвут. А матка от них, как плетень, останется. Она их откармливает. Так и пошел наш завод.
Встречает она как-то Михайлу. Поздоровались. «Любовь да совет, Татьяна». — «Спасибо». — «Опять наши дороги разошлись». — «Дорога-то кончилась. Начинается стопинка. Нам с тобой надо было позже родиться». — «Нет, это ты неверно. Сейчас для женщины дорога широкая». — «Да я не к тому. Жить-то осталось, как в море капля…»
Растревожил ты меня совсем. Домой пойду, всю дорогу думать буду. Задумала домой-то, темны ноченьки не спятся.
Моя жизнь? Моя жизнь — долгая песня. Как и у Татьяны, прошла в корячении да в печали. Вот ты ко мне приезжай. Под счастливую руку попадешь — начнем все сначала. Только смотри, чтобы слово твое крепко было. Я своего тюленя встречать тебя пошлю. Дорога у нас мягкая. Есть ложочки, овраги — здесь мост сделали. Есть сверточек, чтобы поближе. Полем пробьют дорогу, в сторону с большака — сверточки называются. Речка наша все по ключам, по желтому песочку. Не знаю, есть ли где лучше нашей речки. Там в верхах болото. И идет эта речка из этого болота и от большого белого камня. Белый большой камень лежит, и возле стоит береза, огромная, большая, и вот из-под нее и из-под камня бьет вода. Моя сноха Ирина с того места, где выбивает этот ключ, воду брала. Прошла она, эта речка, от камня по родникам — шагов пять-десять, — и опять родник бьет. И пала она в большую реку Шошу. Так по речке и пойдете. Там тоже есть пучины и трясины, из которых поднимаются ключи. И лесом пройдете, и берегом, и полями, и фабрику ковровую увидишь.
Ну прости, если в чем. Понадоела я вам довольно. Поминайте как звали тетю Сашу вашу!
1936
Крупный зверь
Глава первая
В юности Манос работал учеником на конфетной фабрике, но «образования», по его словам, не закончил — родители вытребовали домой и женили. С тех пор осталась у Маноса страсть во всем походить на служащего. Он не расставался со своим парусиновым плащом. На голове у него всегда была суконная фуражка, позеленевшая от времени, над светлым козырьком темнело пятно: след какого-то знака.
В деревне Манос старался все время быть на виду. Любил руководить. Весной ему предложили стать агентом Охотсоюза, Манос так обрадовался, что в тот же день поехал в район заказывать себе штамп. Потом он не расставался с ним: то и дело прикладывал к бумаге и расписывался.
Когда потребовалось выбрать в Старом селе колхозного охотника, Манос сам обошел всех и на лужок среди деревни вынес стол, стулья — для себя и председателя. На стол положил он зачем-то канцелярские книги, счеты, свой штамп и попросил председателя колхоза Макара Ивановича сказать вступительное слово. Макар Иванович добродушно улыбнулся и, весело осматривая собравшихся, сказал несколько слов. Потом он дал слово Маносу. Манос поднялся за столом, прямой, величественный, разгладил рукой широкую русую бороду, достал из кармана платок и помахал им перед своим лицом, как это делал один районный оратор.
Все с любопытством наблюдали за ним. Женщины тихонько посмеивались.
Манос наконец овладел собой, взял в правую руку очки, не надевая, поднес их к глазам и стал рассматривать какую-то бумажку.
— В списке четверо граждан: я, председатель Макар Иванович и вот эти два старца…
Он показал на старейших охотников, Лавера и Онисима.
Несколько смущенные торжественностью обстановки, старики сидели на канаве и нюхали табак из одной табакерки.
— Короче сказать, я себя снимаю, — заключил Манос свою речь.
— А мне в лес ходить будет совсем некогда, — сказал Макар Иванович. — Остаются Лавер и Онисим. Которого из них выберем?
Стало тихо. Собранию было трудно решить, которому из стариков надо оказать честь.
В это время Манос, снова просматривавший свою бумажку, вспомнил, что не сказал такого, без чего доклад не мог считаться законченным, быстро поднялся и проговорил:
— Ну, какие у вас будут ко мне вопросы?
— Все ясно, — улыбнулся Макар Иванович. — Давайте голосовать.
Лавер и Онисим, как бы ничего не замечая, осматривали небо.
Лето наступило жестокое. Начинались лесные пожары. К ночи вместе с туманами опускался на деревню густой синий дым, росы пахли гарью. Иногда луна стояла в вышине зловеще красная, подобно затухающему солнцу, а солнце вставало незнакомо лохматое, и в тусклом свете расплывались очертания полей и деревни. Тускнели белые северные ночи. В лесах, не созрев, высыхала дымчато-синяя черника.
— К Данислову ходят лоси, — не глядя на ровесника, сказал Онисим.
— Да, воды нигде нет…
Собрание зашумело. Макар Иванович покрикивал, стараясь навести порядок.
Сквозь шум Онисим услышал осторожный голос Маноса:
— Этот вопрос очень трогательный. Если бы я хотел, да меня не выбрали, так я бы сна лишился, а то заболел… Как же, обществом обракован!..
Онисим настороженно повернул голову. Манос умолк, не досказав. Шурин Маноса Гришка, стоявший рядом с ним, сразу отошел от стола. Онисим посмотрел на ровесника. Губы Лавера были плотно сжаты, подстриженные седеющие усы торчали сердито. Лавер больше не тянулся к раскрытой табакерке соседа. Онисим с возрастающим беспокойством стал ждать конца собрания и ни на кого не смотрел.
— Значит, Онисим! — крикнул Макар Иванович. — Ну вот и с этим закончили.
Собрание расходилось. Старики тоже поднялись и медленно зашагали по дороге.
Онисим испытывал чувство вины. Это чувство вырастало в нем стремительно и неудержимо и заслоняло все другие мысли.
Лавер тоже думал о чем-то своем, как казалось Онисиму — печальном: так думали мужики двадцать, пятьдесят лет тому назад, когда им в чем-либо отказывал мир…
После собрания Онисим отыскивает Лыска. Быстрый и ласковый кобель бежит к нему с поля.
Онисим разбирает свою «ижевку» и части ее прячет под пиджак. Потом он берет сумку с кротоловками и выходит в поле. Лыско бежит за ним.
На пригорке, около маслодельного завода, шумно. Сегодня выходной перед началом покоса. Бригады собрались потолковать. На целых две недели люди разбредутся по далеким лесным урочищам, по рекам. Часть отправится к озеру Воже косить осоку. Кто-то напевает. Нефедова молодуха Таисия пляшет «под сухую». Крики, смех.
Полная красивая молодка Александра Мурышиха высмеивает Маносова шурина Гришку:
— Вот, матушки, и выходит ко мне навстречу: «Я тебя не пропущу». — «А что такое, что не пропустишь? Так вот и будем стоять на дороге?» Он ко мне. «Опомнись, Григорий батюшко». Опамятовался, стоит. «Ради бога, никому не сказывай. Я как твои глаза вспомню, так мне покою нет». — «Так что же, мне их замазать?»
Все смеются.