Онисим достает табакерку, открывает ее. Табакерка полна. Все вокруг наполняется запахом мятных капель. Онисим протягивает табакерку, и Лавер, изготовив пальцы, тянется к ней.
— Что тебя эти дни не слыхать? — спрашивает Онисим, все еще не глядя на соседа.
— Ружье фальшивило. Сверлил.
— Так ведь надо медведя-то убить?
— На воле не оставим…
Шмотяков, совсем одетый, стоит у шалаша.
— Ну, вот я и готов. Пора отправляться.
— А ты погоди, — советует Онисим. — Сегодня придет Проня. Обратно вместе уберетесь.
— Нет, мне некогда.
Шмотяков направляется к Лаверу и хочет взять ружье.
— Не тронь, — четко произносит Лавер.
Шмотяков, открыв рот, застывает на месте.
Лавер стоит перед ним большой, лохматый и страшный. Таким бывает он во время схватки с медведем.
— Руки из карманов вынь! — кричит он.
Шмотяков вынимает из карманов руки и с ненавистью смотрит на стариков.
— Что вы делаете?
— Иди, иди к огню!
Шмотяков идет к костру.
— Садись… охотник…
Шмотяков наклоняется и быстро сует в карман руку.
Лавер щелкает курком двухстволки.
— Не балуй!
Все трое садятся у костра. Шмотяков по одну сторону, старики по другую.
Проходит час. Солнце поднимается над лесом. Снова слышатся крики журавлей. Тихо.
— Мне сказали, что ты злишься на меня из-за собаки, — строгим голосом начинает Лавер. — Как ты мог подумать?
— Что же поделаешь, — виновато отвечает Онисим. — Стало быть, всему причиной годы…
— Вот, должно быть, это.
В глазах Лавера радость. Онисим смотрит на соседа. Он подозревал в Лавере маленькое подлое чувство и только теперь понял, что это чувство было в нем самом, он сам его выдумал и раскрасил и что только теперь через ненависть к настоящему врагу он подошел к жестокой истине и увидел себя, Лавера, все, что окружало их — по-другому. Он подумал и о том, что у людей, которые придут после них с Лавером, не может разбудиться это чувство. Не может, потому что эти люди будут совсем иными и вот об этом случае вражды станут вспоминать, станут рассказывать друг другу и ничего не поймут, потому что в них самих не будет того, что есть еще в Онисиме. Проходили сотни лет. Поколения росли и исчезали, и человек оставался таким, каким был очень давно. Прадед Онисима, его дед, его отец — все они мало отличались друг от друга. И вот, наконец, сам он, похожий на них во всем, унаследовавший все их привычки и взгляды. И вдруг ничего этого не будет! Появится другой человек…
Шмотяков настороженно посматривает на старых охотников.
— Зачем вы это делаете? — пробуя улыбнуться, говорит он. — В сельсовете вас за это не похвалят. Не понимаю, что вам от меня надо!
Старики делают вид, что не слышат. Лавер поправляет на коленях двухстволку.
Вдали слышится голос Маноса. Все вытягиваются. Лавер крепче сжимает ружье.
— Прокопий Сергеевич идет, — говорит Шмотяков. — Он меня поймет лучше вашего.
Старики не отвечают.
— А я чем виноват! — слышится голос Маноса. — Я прикован к машинам.
Он появляется на тропе рядом с Гришкой. Завидев сидящих у костра стариков и Шмотякова, на секунду останавливается. Потом глубоко вздыхает и вполголоса произносит:
— Надо всегда себя сокращать…
Гришка молчит, смотря себе под ноги.
Манос поправляет на голове фуражку, выпячивает грудь колесом и идет к костру, размахивая, как в строю, руками. Он горд, непоколебим, и только по его лицу, вытянутому и бледному, можно догадаться, что человек страдает.
— Вот, старики, — горько говорит он. — Я не усмотрел, не помогло и образование. Гришка, встань так, чтобы я не видел этого изверга, а то я не могу говорить — талант теряю!..
1939
Охотник Аверьян
Часть первая
Глава первая
Настасью звали заозеркой, потому что родилась и выросла она за озером Воже в маленькой лесной деревушке Белые Ключи.
Вавила привел ее позапрошлый год тихо, как бы украдкой, в светлую июньскую ночь. Держалась Настасья ото всех в стороне, была молчалива и неприметна.
Весной ее выделили варить для пахарей обед, и тут заозерка всех удивила. Оказалось, что она расторопна и порядком грамотна, что с ней просто хорошо побеседовать.
Как-то в столовую зашел счетовод Аверьян. Настасья стояла среди избы и сучила нитки. В корзине у ее ног прыгал большой золотистый клуб пряжи. Хозяйка избы, вдова Устинья, сидела в полумраке за шкафом, шила и, немного гнусавя, что-то рассказывала. Время от времени обе смеялись.
Аверьян заметил, что Настасья одета в чистенькое ситцевое платье, аккуратно подтянута ремешком. Руки у нее чистые и белые.
— У нас весело, — сказал он.
Устинья кивнула на повариху.
— Форсит без мужа-то. Сидит себе Вавила в Архангельске, а тут живи одна, страдай, баба. Ведомости не пришлет, не напишет: «Как — ты, как — сыночек, как — родные?» Ну и ей не монашкой жить. Тоже путеводитель нужен…
Настасья подняла смеющееся лицо.
— Ищи их, путеводителей-то.
— Ну, матушка, это дело не хитрое. Говорят, в чужую жену черт ложку меду кладет.
Все трое засмеялись.
Потом Настасья притихла, положила нитки и стала собирать на стол. Видно было, что этот разговор ей неприятен.
Вавила вот уже полгода работал на лесоэкспорте. По вечерам где-то учился. Писал редко.
Аверьян присел за лавку и стал исподтишка наблюдать за работой поварихи.
Делала Настасья все легко, проворно и с удовольствием. Посуда, ложки, хлеб — все, к чему она прикасалась, выглядело хорошо, опрятно. И в избе Устиньи, старой и прокопченной, все казалось по-новому ладно и даже как бы светлее, а между тем Настасья только чаще мыла пол, лавки да на стены повесила несколько маленьких картинок.
«Она совсем молодец», — подумал Аверьян, уходя.
Они живут в одном конце деревни. Вечером, возвращаясь с работы, Аверьян встречает ее на тропе в поле.
— О! Будто сговорились.
— А разве нет? — шутит Настасья.
После жаркой избы запахи поля пьянят. Хочется сесть на пригорок и помечтать, как, бывало, в детстве, о тысяче милых, наивных вещей.
Тепло. Тихо. Над деревней летят журавли.
Настасья осматривается кругом.
— Как землей-то пахнет. У нас, бывало, глянешь в сторону — вода, в другую — вода. И запах совсем не такой. Я и здесь все еще выйду и слушаю — не шумит ли, не плещется? Нет, все земля и земля.
Стоят у Аверьянова огорода. Здесь начинаются длинные одворные полосы. Земля лежит вокруг лиловыми озерами, рыхлая, рассыпчатая, полная великой силы.
— Ну, надо идти, — говорит Настасья.
И не уходит.
Прислушиваются к курлыканью журавлей.
— Ты что же, Аверьян, утром в Вожгу?
— Да, надо Аленку отправить.
Аленка учится в семилетке, раз в неделю она приходит домой.
— По дороге-то сухо, взял бы меня.
— Давай.
Она идет. Снова останавливается и поясняет:
— А у меня неотложно. Надо кое-что купить.
Маленькая, краснощекая Аленка начинает собираться. У нее светло-русая коса с голубой лентой, как у взрослой девушки. Она вообще старается казаться старше своих лет, но голубые глаза ее всегда веселы, она вечно двигается, поет, что-нибудь рассказывает, смеется.
Лошадь хрустит у окна сеном и бодро фыркает.
Мать выносит Аленкины книги, корзину с хлебом. Отец заботливо укладывает все это в телегу. Там, где должна сидеть Аленка, сено взбивает горой. Потом стоит у лошади, ждет и смотрит в поле.
Дальние склоны еще охвачены широкими, мягкими тенями. В пятнах солнечного света появляются два трактора и снова прячутся в тени. Всюду лежит черная, оплодотворенная земля, и в бороздах, мирно поблескивая перьями, бродят грачи.
— Ну-ну, Аленушка, торопись. Вот пабережские поехали.
Мать стоит у палисада и машет Аленке рукой.
— Не опоздать бы, дочка, проспали…
— Ничего, — успокаивает Аверьян. — Ве́рхом поедем, там сухо, можно и подстегнуть.
Аленка рассказывает о школьных делах. Отец поддакивает ей. Так они проезжают деревню. Тут Аверьян вспоминает о Настасье: раздумала. Да и зачем ей в такую рань?
Однако смотрит на маленькую Настасьину избу с тремя белыми окнами, на желтые балясины крыльца. Топится печка.
— Вот как, — говорит он Аленке, — значит, эти трое с Бора так весь день на реке и валандались?
— Да. Все уроки пропустили.
— Чудаки…
«Удивительное дело эти бабы, — снова думает Аверьян. — Любят они болтать. Хорошо, что не стал дожидаться…»
Въезжают в лес. Под елками нерастаявшая прохлада ночи. Пахнет мхами, поднимающимися лесными травами и валежником.
Черт возьми, как быстро летит время! Зима! Несчитанные часы над бумагами, споры на собраниях, а утром, порошей — на зайца. Ему вспоминается темная спящая изба. Осторожно ступая босыми ногами, он двигается к передней стене и чиркает спичку. Мечутся тени. Зеленый павлин смотрит с доски ходиков большим глупым глазом. Пять! Рано. Но все равно не заснуть. Он зажигает лампу, надевает валенки и достает из сундучка книгу. Проходит полчаса. Час. За окном начинает постукивать голыми сучьями береза. Он тихонько одевается, берет в темных сенях лыжи, ружье, лопатку, капканы и выходит в синеющее поле.
Вечером он бережно раскрывает на столе тетрадь с пометкой на обложке: «Вологодское общество краеведения», не торопясь ставит число и записывает:
«Сегодня впервые заметил: начала сыпаться хвоя».
«Наблюдал перекочевку большой стаи клестов. Остановились в густом еловом лесу близ урочища «Высокая грива».
За окном поскрипывает белая дорога. У часовни, собравшись в кружок, лают на луну собаки.
И вот уже ничего этого нет. Снова земля полна материнской силы, тончайших запахов, звуков и красок. Мир расширяется до беспредельности, и он, маленький человек, снова не может спать по ночам, весь охваченный желанием бежать и слушать весенние голоса, шорохи, ощущать теплое дыхание земли…
На третьем километре они видят впереди женщину в синем платке, в серой юбке с тремя оборками, в одной руке она несет сапоги: Настасья.
Юбка ее высоко подоткнута, босые ноги в грязи. От ходьбы порозовела, глаза блестят.
Она бросает сапоги в телегу и попутно треплет Аленку по щеке.
— Эх, ты, солнышко.
Рука у нее теплая и быстрая. Аленка улыбается.
Улыбается и отец. Он слезает с телеги и идет рядом с Настасьей краем проселка. Тут сухо, хрустит под ногой песок.
Аленка сидит впереди и что-то напевает.
— Люблю босиком ходить, — говорит Настасья. — Мы, бывало, с подружкой и в праздники захватывавшимся за руки — и пошли босиком по деревне. Песни поем…
— Как же ты сюда-то попала?
— Захотелось на сухой берег, вот и попала.
— Стало быть, суженый тут… — улыбается Аверьян.
— Да, видно, так. Парня совсем не знала и пошла.
— Другой-то был?
— Был… Да еще какой…
— Ну и что же?
— Был да весь вышел…
Они болтают всю дорогу. Десять километров проходят незаметно.
— Так, дочка. Значит, жду через недельку.
— А если не приду? — лукаво смотря на отца, говорит Аленка.
— Что ж, надо сказать прямо — тужить заставишь.
Аверьян трогает Аленку за плечо, сует ей в руку рублевку и идет в МТС.
Он задерживается в МТС, потом в кооператив. Когда все дела закончены, бежит к лошади и видит у телеги фигуру Настасьи.
— Ну, вот и хорошо, — с улыбкой говорит он. — А где твои покупки?
Настасья машет рукой и что-то бормочет.
Он начинает подбирать у лошади из-под ног сено, поправляет упряжь. Потом берет Настасью под мышки и хочет посадить на телегу.
— Какая тяжелая.
— А ты уйди. Я сама.
И Настасья ловко прыгает в сено.
От школы к лесу крутой спуск. Застоявшийся мерин рьяно берет с места. Аверьян дает ему волю. Телегу подкидывает, бросает из стороны в сторону. Настасья вскрикивает, хватает кучера за плечи, и оба весело смеются. Навстречу лес. Сосны в золоте и фиолетовых пятнах. Густо пахнет смолой и откуда-то издалека — влажными прошлогодними листьями.
— Шальной, не довезешь живую!
— Засиделась. Надо поразмять…
Они весело разговаривают всю дорогу, и когда Настасья слезает, на мгновенье он ощущает печальную пустоту и думает:
«Все-таки зачем же она ездила?»
Глава вторая
Он стал присматриваться к Настасье и каждый раз открывал в ней что-нибудь новое.
Он заметил, что трактористы и плугари, попадая в столовую, стихали, смирнели. Пожилой, степенный Иван Корытов даже ходить старался тише и все с улыбкой посматривал на повариху:
— Рыбки бы, Григорьевна.
— Рыбка в озере. Много.
— А ты ловила?
— Ну как же. И в озере и в реках. На Укме, на Кере, на Малой Кирице. В Свиди ловила.
Веселая и стремительная, она сновала от стола к печи и все рассказывала об озере, о рыбе, о том, как однажды они с братом Михайлой попали в шторм.
«Она хорошо умеет рассказывать», — подумал Аверьян.
Он стал чаще заглядывать в столовую.
Настасья была неизменно приветлива, все у нее горело в руках.
Иногда она спрашивала:
— Сегодня какой дорогой пойдешь?
— Полем.
Вечером он шел домой, и Настасья догоняла его за банями.
Однажды Аверьян пришел в столовую и застал там одну Устинью. В светлой тишине избы уютно тикали ходики, пахло горячим хлебом. Вымытая посуда была аккуратно расставлена по полочкам. На столе сияла чистая скатерть. Все было в порядке. О делах можно было переговорить с помощницей Настасьи и, не задерживаясь, уйти. Аверьян сделал это неохотно, пошел в поле и старался отыскать причины, по которым выходило бы, что видеть Настасью надо обязательно, но не нашел их.
Это озадачило и испугало его. Он пробовал думать о другом, с беззаботным видом смотрел на стаю уток, поднявшихся с реки, следил за голубым дымком выстрела над кустами и все думал: куда ушла Настасья?
Так он прошел все поле: разговаривал с бороновальщиками, помог Тимохе Валову направить плуги, курил с председателем Макаром Ивановичем.
Макар Иванович говорил о хорошей погоде, о том, что завтра «соху в тын». Отпахались дружно. Качество хорошее. Аверьян слушал его, поддакивал и думал: сейчас она вернулась.
И не удержался, пошел в деревню.
Настасья мыла на крыльце посуду.
— Тебя-то мне и надо! — крикнула она. — Ведь сегодня последний день. Я должна отчитаться.
И пошла впереди него в избу.
Аверьян шагнул через порог, сразу почувствовал, что Устиньи нет, и ослеп, от полумрака, тишины и волнения.
— Напекло? — шепнула Настасья, видя, как он щурится и шарит по стене рукой.
Ушла за переборку, шелестела там бумагами.
— Аверьян?
— Что?
Она помолчала.
— Так. Погода хорошая…
Настасья вышла к нему и положила на стол ворох записочек, синюю тетрадку.
— Сейчас я тебе покажу.
Не глядя на нее, Аверьян сел за стол, сделал серьезное лицо, но чувствовал, что она видит его волнение и что в глазах ее смех.
Он обрадовался, когда пришла Устинья.
Весь остаток дня его не покидало ощущение огромной утраты. Он шатался по деревне, заходил в контору, но делать ничего не мог. Снова шел в поле, и всюду, где бы он ни был, это ощущение было с ним.
Так было и на второй день. И на третий.
Сам того не замечая, Аверьян следил за каждым ее шагом.
Вот она идет в поле. Походка ее легка и упруга. Он долго смотрит на ее синий платок. Теперь она одевается во все лучшее, и от ее рук часто пахнет дорогим мылом.
Устинья говорит ей:
— Разоделась. Ты, матушка, и так хороша. У тебя красота родовая.
И любуется своей молодой подругой.
Веселая, внимательная и ласковая, она со всяким поговорит, у всякого умеет вызвать улыбку.
Вот они с Устиньей отправляются на реку с платьем. Проходя мимо конторы, Настасья подтягивается на носках и заглядывает в окно.
— Все сидит и сидит…
На стол к нему падает стебель крапивы. Слышится смех.
Вечером Устинья, встретив его, шепчет:
— Лесом идешь, а дров не видишь…
И быстро уходит.
Он ловит обрывки разговоров о Настасье.
Все, что касается ее, приобретает особую прелесть и значение. Ее дом, ее крыльцо с чистыми ступеньками, даже темный, наподобие домика патрубок на крыше. Все — платье, развешанное под окнами, поленница березовых дров, щепки на завалинке, козлы, на которых пилят дрова, — все не такое, как у других. Весь быт этой избы с белыми окнами, еще мало известный ему, волнует.
Кажется, там, около нее, происходит что-то очень большое, значительное.
Собаку Грома, лохматое, добродушное существо, он видит теперь с радостью, потому что Грома касались ее руки.
Проходя мимо ее свекрови, он волнуется: старуха два года живет с ней под одной крышей.
Он с завистью смотрит на всякого, кто, не стесняясь, может заходить в эту избу.
Утрами, до солнца, он стоит у себя в огороде и мучительно ждет, когда над крышей ее избы появится дым. Этот дым тоже особенный, с привкусом горелой бересты. Тогда он говорит себе: «Она живет, с ней ничего не случилось». За белыми окнами совершается то большое, таинственное, во что не дано ему проникнуть, но даже и так благословенная жизнь, потому что там, у себя, она думает о нем.
Потом ему становится страшно.
Когда еще было с ним такое?
Он вспомнил стишок, присланный им Марине из Красной Армии:
Когда я с вами расставался,
Заплакал горькою слезой… —
и десятки писем, сплошь усеянных восклицаниями и уверениями, от которых до сих пор стыдно.
«Письма я буду писать до тех пор, пока ты не скажешь, что довольно, и буду любить тебя, пока я жив…»
Куда бы ни шел в то время, что бы ни делал, Марина всегда стояла перед глазами. И засыпая, он видел ее, неизъяснимо волнующую и милую во всем, даже в своих маленьких недостатках (Марина была немного ряба, криклива.)
И это продолжалось с год.
Да, тогда было так же. Потом как-то само собой вышло — он стал реже писать, не видел ее во сне. А вернувшись в деревню, в первую же встречу с ней не знал, о чем говорить.
— Ну, как живешь?
— Да ничего…
Марина смотрит на него, удивленная и испуганная.
Потом они, обнявшись, стоят в темных сенях, и снова Аверьян мучительно подыскивает слова.
Марина шепчет:
— За меня Тихон Федоров сватался.
— А! Ну и что ты?
Марина, обиженная, молчит.
— От ворот поворот Тихону, — пытается он сгладить неловкость. — Правильно… — И думает: «Что же мне с ней делать?»
Отстраняет от себя жаркое тело Марины и озабоченно говорит:
— Надо, знаешь ты, обязательно к сестре сходить. Потом опять увидимся.
Марина всюду встречается ему. Дома она плачет украдкой от матери. Подруги сообщают ей, где он бывает, с кем сидит.
На зимнего Николу Аверьян немного навеселе шел в избу Устиньи, где всегда собиралась молодежь. На крыльце дорогу ему загородила Марина.
— Чего долго не приходил?
В знакомом синем сарафане, в розовом платке с голубыми лапами, — совсем такая, какой встречал ее Аверьян раньше. Он молча распахнул полы полушубка. Марина крепко прижалась к нему и покорно пошла с ним в сарай, на сено.
На второй день он вспомнил это со стыдом и раскаянием, решил больше не встречаться с Мариной, но она сама всюду останавливала его, и из жалости к ней Аверьян стоял, говорил, обнимал ее в темных сенях.
Весной мать узнала, что Марина беременна. Она вышла в огород, где Марина белила холсты, и в движениях дочери заметила то, что может заметить только женщина. Не рассуждая, она бросилась к Марине и принялась ее бить. Сбежался народ…
Так пошел грех в семье Марины.
Из жалости и ради того, чтобы прикрыть этот грех, Аверьян женился на ней. Вскоре родилась Аленка. Общего между супругами ничего не было. В свободные часы Аверьян читал газеты, книги, ходил на охоту — жил своей собственной жизнью, совсем забывая о жене. Правда, несколько зим подряд он пытался заставить Марину посещать ликпункт, но ничего не добился. Марина не хотела учиться.
Она целыми днями могла болтать ни о чем. В это время круглое, неподвижное лицо ее оживало, глаза блестели. Она все забывала: заботы, семейные ссоры, усталость. Однажды, подметив в ней это, Аверьян весь день ходил злой. А после делал вид, что не замечает ее в кругу баб.
Так создалась привычка жить, привычка друг к другу, к дому, в котором накопились сотни родных мест, уголков, вещей.
Родился сын Костя. Потом Гришка. Иногда, запоздав в лесу, Аверьян издали разыскивал огонек своей избы, и все в нем трепетало. Бесчисленные заботы и радости! Аленку приняли в пионеры. Средний уже читает по складам…
Но что же будет теперь?
Он прячется от людей, от солнца. В конторе завешивает газетой окно. Ему часто нездоровится. Он уносит работу на дом. Никто не знает, что с ним.
Дома тишина. В окна рвется молодая зелень березы. Он щелкает на счетах. Вдруг слышит в огороде голос Настасьи. Да, это она. Пришла к Марине за рассадой. Обе стоят у рассадника и беседуют.
Марина совсем еще молодая, но любит показать себя старше, опытнее, поэтому она во время разговора даже щеку подпирает совсем так, как это делают пожилые бабы, понимающе кивает головой и причмокивает.
— Вот какое дело-то, матушка. А ты бы сама поехала, разузнала.
— Ну его. Я на него сердита.
Марина чмокает. В такие минуты она кажется Аверьяну смешной и глупой.
— Спасибо, — говорит Настасья и наклоняется к корзине с рассадой.
Аверьян встает. Быстро и бесшумно выходит на улицу и начинает перебирать приставленные к стене двора жерди. Увидав его, Настасья кивает Марине:
— Твой-то обедать пришел. Корми! — и не спеша идет мимо двора.
— Здравствуй!
— Здравствуй!
Они смотрят друг на друга. Настасья улыбается одними глазами.
— Слышно, чего-то валяешься. Собачья старость… Кряхтея. Хриплея…
Она тихонько смеется.
— У меня свекровушка заговоры знает. Хочешь пришлю? Поможет…
— Как бы совсем не залечила, — невесело отшучивается Аверьян.
— Ну, как знаешь…
Она идет к дороге, четко выбивая шаг и слегка раскачиваясь на ходу.
Глава третья
После работы Марина часами сидит у окна. Иногда босиком, в одной рубашке выходит в сени.
Ночи нет. Вечерняя заря смыкается с утренней. В тишине все полно сияния. В дальних озимях виден большой белый камень. Можно сосчитать каждую бороздку. Вправо, за оврагом — костры ночного, ребятишки около них, поодаль в логу — кони.
Раньше в ночное приходили взрослые ребята и девушки. Плясали у костров под гармошку, расходились парами по полю. Приходили и Марина с Аверьяном. Сидели на меже… Как давно это было! Теперь он почему-то мало бывает дома. Неужели столько дел? Нет, тут что-то другое. Все молчит. Худеет. Глаза у него ввалились. Иногда он просто страшен.
Марина с тревогой посматривает на деревню. В конторе открыто окно, — сидит…
Вот наконец он показывается на крыльце. Марина приставляет к воротам кол, спешит в избу и вскоре выходит на стук.
Оба двигаются по избе, как тени, стараясь не разбудить ребятишек. Отец наклоняется и прикрывает младшего, Гришку, от мух.
— Принести молока?
— Все равно.
Он ест медленно, вяло, смотрит перед собой немигающими глазами.
Марина стоит у стола, поджав на груди руки.
До чего она безобразна в таком виде! У него пропадает аппетит.
— Ты бы села. И так выросла.
— Ничего. Я вот уберу посуду.
И снова стоит.
— Какой-то служащий был. Тебя спрашивал. Высокий, не сказать плотный, звать Николай, по батюшке забыла как. В контору не пошел. Едет к озеру.
— Это агент Охотсоюза. Все равно у меня в этом году ничего нет. Служба связала.
— Заработался ты совсем. С лица спал. Обрезался, обвострился…
Аверьян молчит.
Она убирает со стола, ложится и вскоре засыпает.
Аверьян лежит на спине, положив руки под голову. Должно быть, около часу ночи. В окно видно слабое мерцание звезд. Слышится мягкое постукивание водяной мельницы.
В такие ночи хорошо идти по тихой лесной тропе к озеру. Мирно бежит впереди собака. За плечами поскрипывают берестяной пестерь с хлебом, с картошкой, со старым огрызком-ножиком и рыболовными крючками. Вот светлый бор. Верхушки сосен обиты глухарями. Вот Согра. Кривая, кремнистая ель, серая березка. На кочках темные пятна прошлогодней клюквы. Вот и старая охотничья изба без окон, с черным блестящим дымолоком. Трава вокруг еще никем не примята. Роса. На потолке избы пучок лучины, припрятанной с осени.
Хорошо сидеть у пылающего очага, плести сосновые корзины, прислушиваться к крикам гагар и кукушки. А днем, когда котелок полон упругими черными окунями, лежать в темноте избы на нарах и дремать под гудение слепней.
…И вдруг все это меркнет. Все, к чему прикасался с благоговейной дрожью, что при одной мысли вызывало восторг, кажется навсегда утраченным, и ты со страхом проходишь мимо. И хотя по-прежнему в дому: теплый свет, уютное шипение самовара, домовитость лавок, привычные голоса и та же береза стоит под окном и по-прежнему, выходя на крыльцо, ты видишь пашни и луга с темными пятнами теней и впадин, и людей, с которыми давно сроднился на общем деле, но сердце твое не испытывает трепета.
Все это кажется виденным очень давно, может быть, в младенчестве, когда впервые пробудилось сознание.
Всюду, всегда и во всем — одно. Вещи, солнце, воздух, деревья, травы — все напоминает только о ней, за всем стоит только одна она…
Аверьян открывает глаза. В упор на него смотрит с полатей Аленка.
Он вздрагивает от неожиданности.
— Ты почему не спишь?
— А сам!
— У меня забот много.
— Каких?
— Ну, каких, о колхозе, о вас. Мало ли еще что? Вырастешь большая, все будешь знать.
Лежат молча. Марина ворочается спросонок и стонет. (Последнее время ей снятся какие-то нелепые страшные сны.)
Он будит ее.
— Спать не даешь. Повернись на бок.
Лицо у Марины испуганное и глупое. Она начинает почесываться, что-то бормочет, снова засыпает и опять стонет.
Несколько минут он сидит на краю постели.
— Так-так, Аленушка, скоро экзамен?
— Да.
— Не страшно?
— Нет.
Он ложится, прикрывается наглухо одеялом и по-прежнему чувствует, что Аленка смотрит на него.
Утром он пробует поболтать с Аленкой.
— Как эти трое, с Бора, слушаются Константина Петровича?
— Теперь слушаются.
Сидят за чаем. Самовар на столе — пылающим костром. Все от него щурятся.
— Жаркое будет лето, — говорит Марина. — Сказывают, к сенокосу-то экспортники вернуться сулятся. Гришка Конопатчик, Вавила…
— Что ж, и время.
Аверьян не смотрит на жену. Дует в блюдце. На дне блюдца колыхается солнечное пятно.
Сегодня выходной. Днем Аверьян подправлял у себя в огороде картофельную яму, пилил с Аленкой дрова. Вечером он сказал Аленке, что нужно получить кое с кого деньги за облигации, и пошел по деревне.
Он заглянул в две-три избы. У палисада Настасьи немного задержался, потом быстро прошел на крыльцо.
Настасья стояла среди избы с ведром в руке.
— Пошла в завод, — сказала она, посмотрела на свекровь и велела ей с ребенком идти спать.
Старуха послушно ушла в сарай. Слышно было, как скрипнули ворота, загремели половицы, опускаясь на покривившихся балках.
— Скоро косить, — сказала Настасья, смотря в сторону.
— Да.
Помолчали.
— Ведро-то поставь. Успеешь…
Настасья поставила ведро и хотела сесть на переднюю лавку.
— Садись поближе…
Она посмотрела в окна, села с ним рядом, навалилась на стол и закрыла лицо руками.
— А вдруг кто придет?..
— Никто не придет…
В это время дверь в избу распахнулась и с криком: «Вот я и пришла!» — заскочила Аленка.
Настасья быстро поднялась, подошла к шкафу и стала там что-то искать.
— Сейчас скажу маме! — кричала Аленка. — У тебя уж дочка вот какая, а ты гулять.
Ничего не говоря, он взял Аленку за руку и повел из избы. Она замолчала, но когда вышли в поле, снова принялась ругать его и грозила рассказать все матери.
— Мы с тобой жить не будем. Отделимся. Иди к своей Настасье. Больше не ходи к нам.
И тихонько плакала.
Он шел сзади, опустив голову, и не мог говорить от стыда, отчаяния и боли.
Перед самым домом Аленка притихла и только в огороде сердито прошептала:
— А маме все равно скажу.
Зашли в избу. Аверьян сел к столу и стал ждать, когда она начнет рассказывать матери. Теперь было как-то все равно. Казалось, хуже того, что есть, уже не будет.
Однако Аленка уже ничего не сказала, и он понял: пожалела его.
Глава четвертая
У Марины болит голова. Она сидит на лавке и тихонько охает. Приходит Павла Евшина, маленькая, круглая, с хитрыми зеленоватыми глазками.
Павле что-то нужно. Стараясь попасть в тон хозяйке, она тоже охает.
Так они сидят с минуту. Потом Павла говорит:
— Ох, ох, не нужна ли тебе курица?
— Ох, ох, какая у тебя?
— Ох, ох, белая. Кладистая, урядная, хорошая.
— Ох, ох, белую-то масть я не люблю.
Молчание.
М а р и н а: А может, она не совсем белая?
П а в л а: Не совсем, не совсем. Рябенькая.
М а р и н а: Рябь-то какая? Серая?
П а в л а: Серая, серая.
М а р и н а: А может, с желтинкой?
П а в л а: Так, так, так. Не белая, не серая, а рябая с желтинкой.
Аверьян только что принес из лесу две стойки для кос. Сидит у стола и ждет обеда.
Зной. Павла обливается потом.
Разговору их нет конца. Это становится невыносимым.
— Как вам не надоест? — сердито говорит Аверьян.
Обе переглядываются. Павла колобочком катится к двери. Идет за ней и Марина. Там они продолжают разговор. Дверь не закрыта. Аверьяну все слышно.
П а в л а: Борода кустиком черная и ус черный. Я вышла, а он с крыльца и пошел через дорогу. В руке что-то болтается. Она его к себе в горницу пускала.
Молчание.
М а р и н а: Это агент Охотсоюза. Он и к нам заходил. Известно, все по делу.
П а в л а (шепотом): А ты, матушка, не защищай. Все ходят и твой был.
Марина охает.
П а в л а: Матушка, задумают — нам не удержать. Твой-то давно ходит. Всей деревне известно.
Из-за угла появляется Аленка, и они замолкают.
С наступлением сенокоса Аверьян ушел с бригадой в лесное урочище «Высокая грива». Там в шалашах и спали. Иногда косили ночами, по росе. Спасаясь от комаров, жгли на кострах можжевельник. Днем, в самый зной, отлеживались в сенных сараях, в кустах. Там и тут слышался девичий визг, смех. Иные из молодежи уходили по ягоды.
Подростки приносили в лес еду.
Вместе с другими приходила и Аленка. За это время она повзрослела, стала серьезной, задумчивой, ходила с матерью на ближние покосы.
Разговаривая с Аленкой, Аверьян не смотрел ей в глаза.
— Значит, дочка, на будущий год в шестой?
— В шестой, — также не глядя на него, говорила Аленка.
Тон взят фальшивый. Разговор обрывается.
— Так-так, Аленушка. Газета-то приходит? Что там нового?
— С полюса прилетели.
— О! Все?
— Мазурук остался на Рудольфе…
Глаза Аверьяна блестят.
— А ты мне на следующий раз принеси газетку.
Потом он думает, что бы такое сказать Марине? Но ничего придумать не может.
— Ну вот, иди. Я тебя провожу до просеки.
Идут узкой тропкой. Чаща. Сучья свисают до самой земли. Все густо затянуто мхами. Под ногой хрустят старые шишки.
— Боровские тоже все трое перешли в шестой?
— Их теперь двое. Один утонул.
— Вот что…
Поперек просеки золотым мостом лежат солнечные полосы. Впереди кричат ребята.
— Ну вот, догоняй! Повяжись платком-то, комары съедят. За ягодами не сворачивай, заблудишься.
Сверкая босыми пятками, Аленка бежит по просеке, не обертываясь и ничего не сказав ему на прощанье.
Как-то на восходе солнца лес около Высокой гривы наполнился певучими женскими голосами. Ауканье. Смех. Кто-то барабанит по сухому дереву палкой.
— Аню-ю-та!
— Варва-а-ара-а!
В бригаде волнение. Девчата одна за другой исчезают в лесу.
Неожиданно из кустов, у которых косит Аверьян, выглядывает доброе, загорелое лицо Устиньи. На плече у нее коса. В правой руке корзина, прикрытая вышитым полотенцем.
— Глухой, что ли? Пошарь около той осины…
Устинья не успевает скрыться, ее замечает Павла Евшина, работающая поблизости.
— Ой, матушки, — кричит она, — мы тут совсем одичали. Ну, что в деревне-то?
Они принимаются разговаривать. Павла обращается то к Устинье, то к Аверьяну. Расспрашивает, кто в той бригаде, рассказывает о своих.
Голоса удаляются. Устинья спешит.
— Ну, счастливо вам оставаться, — говорит она. — Иду, а то все дороги заросли, не сыщешь… — и, окинув Павлу быстрым злым взглядом, уходит.
Забираются дальше и дальше. Косят урочище «Синие лучки».
Теперь еду приносят по очереди молодые ребята. Аверьян не видит даже Аленки. Тоскует о ней. Вспоминает, как прошлый год, будучи на железной дороге, получил письмо. Аленка под диктовку матери писала.
«Черт тебя знает, умер ли, женился ли, чего не пишешь? Пиши».
В праздники Аленка на пару с отцом пляшет. Она достает белый платок и помахивает им.
Бабы не могут нахвалиться.
— Ай, девка. Молодец. Смотри — как на винтах.
— Стрекоза. В кого такая зародилась?
— Не в ма-а-ать. Той-то так не смыслить, вся в батюшку родимого… С ней говори обо всем.
— Видишь ли, дочка, есть много такого, о чем ты узнаешь после.
В веселых глазах Аленки нетерпение.
— Ты все от меня хочешь скрыть, а я уж давно большая…
Дня выхода из леса Аверьян ждет со страхом, и когда этот день настает, бежит впереди, вместе с молодежью.
Вечером, у маслодельного завода, он видит Устинью. Подходит к ней с тайным страхом. Сейчас Устинья скажет: «Неловок. Славы много, а дела нет. Надоело…»
Устинья улыбается ему навстречу:
— Заждались тебя тут. Все глазки проглядели…
Больше она не успевает ничего сказать, подходят другие.
Аверьян шагает домой и не видит дороги. Натыкается на чей-то палисад. Только что прошел дождь, мокрые сучья хлещут по лицу. Пахнет черемухой и плесенью старой изгороди.
На второй день Устинья неожиданно сообщила ему:
— Муж приехал. Довольно вам шутки шутить. Хлопал ушами, теперь на себя пеняй.
Она сказала это просто, как о чем-то малозначительном, но непреложном.
— Больше и не гляди, и не думай, и ее не смущай. Была коту масленица.
И совсем уж серьезно заговорила о работе, о том, что завтра к большой реке косить. Вся деревня вместе. Вот будет весело!
Глава пятая
Вечером Вавила сидел с мужиками на бревнах. Он был в новой голубой рубахе, на ногах какие-то чудные желтые туфли, легкие и тонкие, как пергамент.
Аверьян проходил мимо и слышал его рассказ о дорожных курсах. Курсы он закончил. С этой специальностью мог бы теперь работать в районе, но из деревни никуда не пойдет.
«Хвастает», — подумал Аверьян. Подошел к бревнам и протянул ему руку.
Все притихли. Кое-кто отвернулся.
Аверьян смотрел поверх головы Вавилы.
— Новостей привез короб?
— Да-а-а.
Вавила был немного скуласт. Живые серые глаза сидели глубоко. Бороду он теперь не брил, а подстригал, поэтому казался совсем незнакомым.
Аверьяну очень не хотелось садиться с ним рядом, но уйти сразу было неудобно: не видались больше полугода.
Он опустился на бревно.
— Что ж, теперь можешь шоссе строить?
— С мастером могу, а так еще нет. Нужна практика. Ну как вы тут?
— Да работаем.
Оба замолчали.
Пролетел майский жук и ударился в козырек чьей-то фуражки.
От леса шло стадо. С боков два подростка в белых рубахах то появлялись, то снова исчезали в пыли.
— Земля помоги просит, — сказал Иван Корытов.
К нему пристали, заговорили о жарком лете.
Аверьян незаметно ушел.
Настасью он встретил через несколько дней, в маслодельном заводе. Столкнулись в сенях. Она посмотрела на него просто, без тени смущения, и улыбнулась так, как улыбнулась бы всякому.
Он немного задержал ее у двери и спросил:
— Ты какой дорогой пойдешь?
— Деревней, вместе со всеми, — строго, без улыбки ответила Настасья.
Потом шутливо добавила:
— Дальние проводы — лишние слезы…
Зашла в завод и стала разговаривать с женщинами как ни в чем не бывало.
Он тоже зашел туда, как во сне вылил в мерное ведро молоко, пробрался к стенке и стал молча рассматривать в пробирку пробу.
Женщины не успевали наговориться. И Настасья была такая же, как все: много рассказывала, умела вовремя подковырнуть и пожалеть, казалось, с приездом мужа у нее ничего не изменилось.
Он заметил, что теперь Устинья и Павла Евшина очень дружны. Настасья относилась к ним одинаково хорошо. Все они держались вместе. Рассуждали о молодежи, о том, что в этом году много будет свадеб. Устинья вспомнила прежнюю бабью жизнь. Рассказывала она громко, изредка косилась в сторону Аверьяна.
— Вот на вечере один парень меня в уголок зовет. Иду. «Меня кто-то звал?» — «Я». — «Да ты чей есть-то?» — «И я тебя не знаю, ты чья?» Сказалась. Захватил меня. Познакомились. Парень хороший. Брови черные, глаза карие…
Устинью обступили тесно бабы. Понимающе кивали головами, улыбались.
— Ладно. Стал мне этот парень поклоны слать. «Ты мне люба. Я тебя жалею…» Замуж зовет. Согласна. Только подождем до весны? Подождем. Пришла весна, а его на другой и женили…
Кто-то в толпе молодых баб охнул.
— Вот снова в Липнике встретились, — продолжала Устинья. — Мы с девками идем, а он идет. — «Можно с вами-то?» — «Вставай». Встал в середку. «Гляди-ко, Устинья, я женился!» — «Женился, так и живешь». — «А ведь мне только тебя и жаль. Приневолили». — «Ну, мне делать нечего…» Вот так и говорим, как бы на шутку. Еще раз встретила. Шли с девками на ярмарку. И он туда. Кушаком подпоясан. С бородкой. Шапку снял, поклонился. «Что меня с собой не принимаете?» — «Нет, мы теперь тебя уж стали забывать». Подошел. Опять встал рядом. «Ой, Устинья, что мне сегодня приснилось!» — «А чего?» — «Будто я тебя замуж взял». — «Что же делать? Теперь не поправишь!..»
— Это бы сейчас! — вставила Нефедова молодуха. Ей никто не ответил.
— Ну, хорошо, — продолжала Устинья. — Жена идет. Куколка. Маленькая, некрасивая. Увела… Больше я его не видела. Говорят, и жил с ней нехорошо, пил, уходил в люди. Под конец будто бы и бить стал, совсем смотался. Парня звали Егором…
— Ой, худо, когда не любя женятся, — сказала Павла.
И, повздыхав, добавила:
— Дурак, что он смотрел? Где глаза были!
— Да вот поди, — печально улыбнулась Устинья. — Молод был, глуп, а за него родители подумали.
Они начали говорить громко, разом. Настасья стояла молча и невесело смотрела в сторону.
Аверьян ушел. В этот вечер он видел Настасью еще раз. Она шла с реки.
Аверьян направился к гумнам, мимо которых тянулась тропка, и сел на камень. Настасья подошла совсем близко, на мгновение задержалась и, ничего не говоря, быстро, так что расплескала из ведра воду, повернула в обход, к большой дороге. Он сидел и смотрел ей вслед.
Сзади послышался шелест травы. Аверьян обернулся и увидел Марину, растрепанную, с неподвижным бледным лицом, в маленьких зеленоватых глазах страх и злоба.
Марина остановилась в нескольких шагах от него и, заикаясь, проговорила:
— Сейчас уж сама видела. Не скроешь.
Руки у нее дрожали. Изо рта брызгала слюна. Он никогда еще не видел в ней такой злобы.
— Иди, иди домой-то, — заглушая отвращение к ней, сказал Аверьян.
— Нет! — крикнула Марина. — Не пойду! Пускай вся деревня знает.
Он быстро поднялся и пошел лугами к реке. Марина следовала сзади и кричала на все поле:
— Ты от меня не уйдешь, не скроешься! Я тебя под землей сыщу!
Из огородов, с крылец изб смотрели люди.
Аверьян шел как под ударами, низко склонив голову, не оглядываясь. На берегу он лег в густую высокую траву и закрыл лицо руками.
Марина сидела в стороне и тихонько плакала.
Говорили, что теперь у Настасьи с мужем нелады. Однако в избе Вавилы всегда было тихо. При людях Вавила всегда звал жену Настасьей. Однажды видели, как они в обнимку шли с реки.
Вавила что-то рассказывал, а Настасья звонко смеялась и толкала его рукой в плечо.
С покосом перебрались к самой деревне, за поле. Обедать ходили домой.
Как-то две бригады, по пути на работу, столкнулись у гумен. Мужики пошли впереди. Курили, степенно, со вкусом, обсуждали текущие дела, прислушивались к говору женщин и снисходительно улыбались.
— Это, Вавила, твоя кричит.
— Да, его такая голосистая.
— Вот и Марина сказалась…
Аверьян и Вавила делали вид, что ничего не слышат, шагали один с краю, другой — с другого.
Вдруг крики участились, перешли в брань.
Мужики смущенно замолчали. Кто-то из молодых принялся насвистывать.
— Нехорошо… — сказал Иван Корытов.
Аверьян обернулся и увидел растрепанную голову жены. Марину держали за руки.
Настасья, низко нагнув голову, шагала в стороне и поправляла платок.
Вавила не обернулся и ничего не сказал.
Председатель Макар Иванович, шагавший впереди, что-то говорил о товарищеском суде.
Все обрадовались, когда подошли к сенному сараю и взяли грабли.
С этого дня Аверьян и Вавила при встрече не смотрели в глаза друг другу. Потом они стали избегать встреч.
Прошло лето. Лес наполнился разноцветным сиянием осин. Осины появлялись неожиданно, во всех уголках, там, где, казалось, их вовсе не было. Они зажгли и осветили лес ее всех сторон. Запахло грибами, размытыми почвами и перезревшими ягодами. Особенно хорош был лес по краю старых вырубок, с высохшими там и тут вершинами, на которые любили садиться тетерки.
Аверьян с крыльца услышал бодрый собачий лай на опушке леса и уловил отдаленные запахи молодых сосновых вершин.
День был гулкий, солнечный. Куда-то пролетела стая журавлей.
Он забежал в избу, схватил ружье, кликнул собаку и, не одеваясь, пошел в лес.
Собака шла неохотно. Все повизгивала. Она только что ощенилась. Щенков пришлось отнять и убить. В лесу она постепенно разошлась, скрылась в стороне, и вскоре Аверьян услышал лай: частый, однотонный и грубый — на глухаря. Осторожно, выбирая густой лес, Аверьян пошел. Удивительное дело! Двадцатая осень в лесу, а перед первой встречей с глухарем все так же стучит сердце.
Аверьян осматривал вершины. Конечно, он еще не вылетел на сосну.
Между стволами мелькнул желтый пушистый хвост. Собака перебегала с места на место, беспрерывно лаяла и зорко смотрела вверх. Она давно заметила хозяина, но в его сторону не поворачивалась.
Теперь он видит всю багровую вершину дерева, широкую, с толстыми кривыми сучьями. В листве черным клубом застыл глухарь.
Аверьян делает несколько неслышных шагов и медленно поднимает ружье. Вот на мушке светлая зелень молодой рябинки, голубое небо, огненные листья осины. Гремит выстрел. С шумом и треском глухарь проваливается в листву. Хвост собаки мелькает около ствола осины. Слышится возня, урчание.
Он продувает ружье и крупными прыжками бежит к собаке.
— Зорька, брось! Брось, тебе говорят, старая!
Глухарь, вытянув шею, лежит на траве. На большом желтом клюве пятна зелени. Глаза прикрыты. Краснеет бровь.
Аверьян рассматривает добычу и в это время обо всем забывает.
Глава шестая
Случилось то, чего он больше всего боялся. Однажды, гоняясь за белкой, запоздал и пошел к озеру в охотничью избушку. Уставшая Зорька лениво переваливалась сзади.
Совсем близко от озера на дорогу выбежал Гром.
Аверьян остановился, не зная, что делать. Начинало смеркаться.
Все решили собаки. Они побежали вперед и быстро скрылись за деревьями. Теперь отступать было неудобно. Аверьян стал пробираться зарослями пырея к озеру. Вскоре влево показались вода, темный мыс, рядом — узкой полоской плот и на нем Вавила с шестом в руках.
Избушка стояла на холме, в осиновой роще. Влево, за лощиной, чернел густой еловый лес, кончавшийся у самой воды.
Дверь избушки была открыта. За нею по черным стенам трепетали желтые пятна света. Слышалось потрескивание, валил дым.
Аверьян снял с плеча сумку, ружье, бросил к стене топор.
Вавила подходил не спеша. В одной руке он нес котелок, в другой — удилище.
— А, кто-то есть!
Аверьян повернулся, но ничего не ответил.
— Здорово.
— Здорово…
Вавила поставил котелок на землю и стал выжимать мокрые брюки.
— Дров прибавить, что ли? — сказал он, посматривая в лес. — Пришел поздно, не успел.
— Где бродил?
— Весь день провозились мы с Громом у барсучьих ям.
— То-то выстрела не слышно было.
Они идут в еловый лес. Здесь совсем уже темно. На черной земле, невидимая, шуршит трава. Сквозь сучья видны звезды.
Находят сушину. Аверьян ударяет обухом. Сушина гудит колоколом. Правда, она немного толста, но сейчас ничего другого не сыщешь. Нащупывают и обрубают ветки, вершины кустов. Потом рубят вдруг с двух сторон, стараясь попасть в такт.
Этот гул, вероятно, очень далеко слышен. Эхо разносится по озеру.
— Как кость, — говорит Вавила.
В темноте видна белая заруба. От нее и от щепок, раскидавшихся под ногами, кажется светлее.
Дерево падает к озеру. Они обрубают сучья и от вершины дерева видят воду, зажженную множеством звезд.
— Темная ночь, — говорит Вавила.
— Да.
Рубят ощупью. Опять помогает свет белых зарубок. Нужно только сковырнуть первую щепу.
Под комлевой кряж встает Вавила. Он кряхтит в темноте и плюет на руки. Идут, Вавила двигается пошатываясь, в одном месте падает: слышно, как треста шуршит по сухому дереву.
— Не расшибся?
— Кажется, нет. Только топор потерял. О! Нашел.
Потом оба, разгоряченные, сидят у пылающей каменки. На таганке висит котелок со свежими окунями.
Дверь открыта настежь.
Вавила начинает строгать из куска ольхи ложку.
— Черт, ложку не взял.
Он не говорит: «Жена забыла положить».
— Что-то охотники сюда совсем не ходят, — не отвечая ему, говорит Аверьян.
— А где они? Старики Лавер да Онисим на своих путиках. Они сюда не пойдут. Манос в лесопункте.
«Да, мы тут двое, во всем старосельском лесу…» — думает Аверьян и торопливо говорит:
— Сказывают, раньше в нашей деревне много охотников было.
— Много. Ружья шомпольные. Клюшки… Особенно славился Мамыря. Фузея у него. Дроби, говорят, клал четверть фунта, пороху девять мерок. Выстрелит — куча веток свалится, белку ищи в ней…
Оба смеются.
Очень далеко, по другую сторону озера, слышно гуденье дерева.
Аверьян выглядывает в дверь.
— В Вожге коней пасут…
Потом он выходит из избушки. Стоит, потягиваясь, и смотрит, как падают звезды.
Вавила сосредоточенно строгает розовое дерево. Он, кажется, целиком занят только этим.
Поспевает уха. Он снимает ее и ставит на стол.
— Ну, начнем.
Садятся к столу. Вавила режет большой ломоть хлеба. Хлеб мягкий, пышный, запах его раздражает Аверьяна. Он роется в своей корзине.
— Черт его знает, поторопил жену, хлеб не допекла… — и смущенно вынимает тяжелую, неровную краюшку.
— А ты моего? У меня много.
— Нет-нет. Взял, съесть надо. Завтра в какую сторону?
— Думаю на Борки.
— А! Ну, я похожу около Высокой гривы.
Снова молчат. Преувеличенно старательно дуют в ложки, пережидают друг друга. У Вавилы ложка похожа на лопату.
— Не знаю, по-моему, неправильно поступает сельсовет, — говорит Аверьян. — Избирательные списки готовить взвалили на одних колхозных счетоводов.
— Неправильно. Вот ужо послезавтра на пленуме об этом поговорим.
Соль у Вавилы завязана в кончике синего платка. Аверьян старается не смотреть на этот платок. Потом он вдруг видит на гимнастерке Вавилы свежепосаженную заплату, черные пуговицы, пришитые суровыми нитками, и много других мелочей, в которых чувствуется рука Настасьи.
И сейчас он понимает, что ни на минуту не забывал ее. И то, что до сих пор им делалось, делалось только ради нее, и даже в лесу он — ради нее. Может быть, долго не видя, она стоскуется и снова накажет с Устиньей: «Заждалась. Все глаза проглядела…»
Но в том, как Настасья ведет себя с ним, кажется, этого уже нет, как не было и у него к Марине, когда вернулся из Красной Армии. Молодая, здоровая. Одна да одна. Все прошло с приездом мужа…
— А ты ешь, — мягко говорит Аверьяну Вавила и наклоняет к нему котелок.
Аверьян покорно хлебает. Лицо у него горит.
А вдруг она по-прежнему думает о нем? Может быть, Вавила держит ее угрозами? Она боится его?..
Аверьян кладет ложку, убирает корзину и стоит у порога.
— Топоры и ружья надо занести, — говорит Вавила.
— Пожалуй.
Они приносят топоры и ружья. Вавила сламывает свое и вставляет патроны с пулями.
Аверьян тоже сламывает свою одностволку и сует патрон с пулей. Руки у него дрожат.
— Так-то лучше, — говорит Вавила. — Осенняя ночь. Мало ли что…
Они ставят ружья к стенке, рядом с нарами.
Вавила раскидывает на нарах сухую траву, мох, постилает сверху толстовку, завертывает сапоги в брюки и кладет их в изголовье.
Стелет себе и Аверьян. Нары узкие и длинные, можно ложиться ногами друг к другу. Аверьян переносит в свой угол ружье. Потом достает с грядки сосновую лучину, зажигает ее у потухающей каменки, втыкает в паз и садится на порог курить.
Вавила тоже курит, сидя на нарах. На этот раз молчание особенно длительно и тягостно.
Сегодня удивительно тихо. Даже не слышно осин. Изредка стукнет по стене листок, мелькнет перед дверью и исчезнет. Тонкая, с серебряным блеском лучина горит быстро, широким белым пламенем, шипит и дымит.
Аверьян то и дело обламывает угли и бросает их в каменку.
«Но даже если она думает о нем, что из этого?» — спрашивает себя Аверьян.
Он вспоминает обезображенное злобное лицо Марины, враждебные взгляды Аленки, слезы… грех… и с отчаянием сам себе отвечает:
«Ничего».
Гаснет огонь. Вавила приподымается и смотрит на порог. Аверьян сидит отвернувшись, согнув плечи.
В открытую дверь видно озеро, черный лес и звезды над ним.