Будни — страница 60 из 63

Глава двенадцатая

Манос как-то узнавал о каждом приезде в сельсовет Азыкина и ловил его на дороге, вечером приходил на кружок в кабинет Макара Ивановича, внимательно слушал все, что говорил Азыкин. Внимание его к Аверьяну ослабело. Теперь он относился к нему, как к равному, неплохому товарищу, но прежнего уважения уже не было.

Он постоянно звонил в сельсовет.

— Это кто? Аверьян? Здравствуй, Аверьян. Говорит председатель колхоза «Искра» Колыбин. Ну что же делать, раз у меня чин имеется. Ты, брат, вот что — позови-ка Трофима Михайловича. Трофим Михайлович? Погода-то! Говорю, погода-то какая? В лес бы сейчас, к озеру! А? Тут мне, Трофим Михайлович, довелось вычитать из одной статьи два слова: «Трагическая ситуация». Объясните, пожалуйста, что это такое. Ну-ну, хорошо. Работайте, работайте — подожду до другого раза. До свиданья!

Однажды Манос купил баранок и позвал Азыкина пить чай. Часть баранок он выложил в тарелке на окно, так, чтобы все видели, и рядом положил свою полевую сумку. Получалось, как будто в доме находился какой-то гость из военных.

Манос сидел в самом окне и рассказывал Азыкину о себе так, что было слышно у околицы.

— У меня, товарищ Азыкин, такой нежный характер. Уж не утерпеть, чтобы не думать. Иногда всю ночь не спишь. А то вот так сидишь под окном и думаешь. Отчего происходит вращение земли? Или как живет букашка? Посмотришь, вся меньше рубашной пуговицы, а ветром ее с листка не срывает. В чем содержится сила? Образование у меня не особенно большое. От этого, должно быть, во мне все время неспокойность духа. Я, например, могу над книгой часы терять. Она тебя держит все равно как живое существо. Потом рассердишься, бросишь и идешь работать, наверстывать. А газету взять! Бывало, сунешь в охотничью сумку на пыжи, после где-нибудь в избушке надо патроны набивать — прицепишься к факту из жизни или к слову, например: «Конференция круглого стола» — и сидишь и думаешь, и порох из гильзы просыплешь, а надо узнать, что это за «круглый стол». Или встретишь какой-либо пример любовного характера, на почве неплатежа или прямого обмана бывшим мужем, — опять глубокие мысли и даже, я бы сказал, какая-то грусть. А один раз читаю в газете: «Ученик не явился на уроки, пошел рыбачить». Сразу у меня волосы дыбом. Раньше бы меня за это семь дней подряд драли. Теперь нельзя. Вон как у Ефимки Репкина сын говорит: «Тронь — достань крови — узнаешь, что будет». Понятно, сильно бить и сам не стерпишь, а потаскать надо.

— Передовой колхозник — и вдруг говоришь о телесных наказаниях! Нехорошо.

Манос подумал, виновато улыбнулся.

— Да ведь если бы я и постегал, так немного.

— Все равно это мне не нравится. Просто ты меня удивляешь. Ведь это совсем не по-советски.

Манос помолчал и снова принялся рассказывать.

— Кто-нибудь, бывало, скажет: «Ну, Проня у нас зачитался. Уж он у нас до чего-нибудь дойдет. Прошлый год вот так читал да читал — и уехал на курсы машинистов».

— Ну, как?

— Да кончил. Сейчас для меня любая жнейка или льномялка все равно как ружейный механизм. Хотите, после чаю покажу на деле?

Азыкин не отвечал.

Поняв его молчание как согласие, Манос еще более оживился, почувствовал прилив доброты и крикнул двум прохожим, сидящим на бревнах:

— Чьи?

Тот, что постарше, с широкой седой бородой, обернулся:

— Мы из Лукьянова. Ходили к озеру за сухой рыбой.

— Идите, по чашке чаю.

Прохожие переглянулись и пошли в избу.

Манос, не ожидавший такого быстрого решения, несколько растерялся, на минутку даже притих.

Потом оправился, придвинул прохожим хлеб и сахар.

— Это что же, до вас километров девяносто будет?

Старший стал по пальцам перечислять места.

— Каликино, Сохта, Азла, Ковжа, Лельма…

— Что же вы пешком? Разве лошади нет в колхозе?

— Да нет. У нас там на острове у Спаса сваты, думаем — рыбки достать, да и не видались давно, дня три погостили.

— А! — улыбнулся Манос. — Это дело.

Подумав, снова спросил:

— Это у вас там работал наш староселец Илья Евшин?

— Илья? — переспросил лукьяновец. — Да, у нас такой работал.

Лукьяновец помолчал, переглянулся с товарищем (тот не торопясь пил из блюдечка, аппетитно закусывая хлебом) и подавил усмешку.

— Мы его знаем.

Манос сделал вид, что не заметил его усмешки.

— Один раз какие-то два чудака напали на нашего Илью у гумен и давай утюжить. Оформили его так, что насилу домой пришел.

— Это ребята вдовы Степахи из Замошья — Киря да Алешка. (Лукьяновцы снова переглянулись). Этот ваш Илья у нее два мешка овса увез.

— Вот как! Смотри, верно ли?

Лукьяновец обиженно промолчал.

Манос поторопился загладить оплошность:

— Я, признаться, слышал об этом раньше, только все хотелось переспросить.

Вышли из избы и все вместе зашагали до околицы.

— Ну, а сейчас наш Илья выправился, — сказал Манос. — Ничего плохого за ним не слышно.

— Этого я не знаю, — ответил пожилой лукьяновец и свернул за канаву на прямую дорогу к реке за своим молчаливым товарищем.

— Знаете, кто этот Илья? — сказал Манос. — Эта зверская душа!

— Ну, ты очень скор, — ответил Азыкин. — Может быть, у человека есть какие-то недостатки, а зачем же все-то насмарку? Про Илью много сплетен. Он ведь любит говорить правду в глаза.

Манос почувствовал, что этот разговор Азыкину не нравится, тронул его за рукав и зашагал к ближайшей жнейке.


Во время выборов кандидат партии Илья работал агитатором. Говорил он хорошо, четко. Иногда он был способен на самоотверженность. Ради дела одной вдовы Илья пробыл в районе целый день, а приезжал только сдать картошку. Он пошел в райзо и не давал работникам покоя до тех пор, пока не добился, чего хотел. С тех пор Азыкин его запомнил. Раньше Илья дома жил мало, все больше на железной дороге, табельщиком. Жил скромно. Берег копейку.

Азыкин удивился, когда узнал, что дома многие Илью недолюбливали. Илья выступал на собраниях с обличительными речами. Может быть, в этом было все дело? Потом Азыкин понял, что дело еще в чем-то другом. «Не поторопились ли его принять в партию?» — думал Азыкин. Сам он родился и вырос в деревне. Хорошо знал, как иногда бывает нелегко разгадать людей в чужом месте. С Ильей он много раз беседовал о работе, об учебе, бывал у него.

Маносу эта дружба не нравилась, но он считал, что Азыкину все это нужно для работы, и скрепя сердце мирился.

Не нравилось и Илье то, что Азыкин часто беседует с Маносом. Он считал, что Манос может наговорить много пустого. Будет не хуже, если Манос перестанет вертеться около Азыкина.

Однажды, встретив Маноса в поле, Илья оглянулся по сторонам и шутливо заметил:

— Ты прошлый год на одном обжегся…

Манос потемнел:

— Это ты про Трофима Михайловича?

— Успокойся, — сказал Илья. — Я ничего тебе про него не говорю. Я про Шмотякова.

Но Манос не мог успокоиться. Тонкие, расширенные ноздри его дрожали.

Прошлый год Манос всячески старался угодить приезжему из Вологды, некоему Шмотякову, выдававшему себя за охотоведа. Манос охранял отдых Шмотякова, ездил с ним по рекам, совершенно не подозревая, что прислуживает диверсанту.

— Чего же тут удивительного! — ровно продолжал Илья. — Не один ты был обманут. Чудак!

Манос посмотрел на него с ненавистью и отошел. Он сел на конце полосы, где женщины вязали снопы, и притих. Лицо его было страдальчески вытянуто и бледно. Устинья подошла к ведру с водой и участливо остановилась рядом с Маносом.

— Сидит один-одинешенек. Что с тобой?

Манос молчал.

Устинья напилась и склонилась к нему.

— Не вздыхай тяжело, не отдадим далеко!

Манос улыбнулся.

— Ты нам в таком виде не должен показываться, — шепнула Устинья. — Что в тебе в эдаком-то? То бывает любо, как мимо пройдешь, а сегодня хочется бороду вырвать.

Глаза Маноса наполнились смехом. Он поднялся и весело посмотрел кругом. На конце полосы работала Настасья. Она вязала не разгибаясь. Девчата, молодые бабы пели, перекликались друг с другом. Настасья как бы ничего не замечала, не подавала голоса.

— Как у них? — вполголоса спросил Манос, кивая на Настасью.

— Живет. Хоть и шутит и говорит, а ведь от людей, знаю, стыдно, да и невесело одной.

— Удержатся?

— Не знаю.

Помолчали. Слышно было, как весело пофыркивает лошадь.

— Что тут такое получилось? — снова спросил Манос.

— Злые языки. Я немножко-то думаю, да молчу. Надо проверить.

— Ну-ну, проверь.


Вавила и Настасья разошлись тихо, никто не слышал у них споров.

По словам Павлы, больше всех опечалил этот разрыв Илью.

На самом деле, Илья стал нервным: если сильно хлопали дверью, вздрагивал.

Один Манос не верил Илье по-прежнему. Он прислушивался к разговорам о нем и улыбался.

Аверьяна Манос щадил: при нем говорил на отвлеченные темы.

— Ну, как там твердолобые?

И принимался рассказывать все последние газетные новости. Дело в том, что у него появилось новое увлечение: он решил стать хорошим оратором. Его все время нужно было слушать. Началось это неожиданно. Манос шел с Азыкиным и рассказывал ему о себе:

— В 1912 году, когда я жил в Архангельске, так ходил с получки в самый лучший трактир. Любил послушать, как играет баян «Вальс разбитой жизни». Один раз сунул портмонет в брюки и спокойно выхожу на улицу. Мне будто кто шепнул: «Прокопий, а где у тебя документы?» Я руками начал водить с ног до головы, но было уже поздно: деньги, документы и карманные часы утекли в руки классового врага. Кряду почувствовал себя ненормальным. Когда заявил в участок, то за паспорт с меня потребовали штрафную сумму, а у меня ее нет. С тех пор разве во дворе фабрики тальянку послушаешь, а ходить в трактир стремления не стало… Стал читать книги. Например: «Ведьма и черный ворон за Дунаем». Или пойдешь гулять — заглянешь в сад, на пристань. Бывает, пройдешься с кем-нибудь под ручку…

Манос помолчал, задумавшись.

— Все это дошло в письменной форме до моих родителей. Отец думает: «Баловством занимается, надо женить». Вытребовал домой и женили.

— Ты хорошо рассказываешь, — скрывая улыбку, заметил Азыкин.

Манос просиял и подумал о том, что он и раньше всегда умел хорошо сказать, но некому было оценить! Только сейчас по-настоящему узнал себе цену. Тут он решил стать большим оратором. Теперь он даже с Ильей был не так строг, потому что увлекался формой речи и частенько вместо строгих выражений или насмешки произносил что-нибудь напыщенное, но не злое. Он стал очень многословен, иногда просто раздражал. Все знали, что это у него пройдет, но пока вынуждены были терпеть. Не терпела его словолюбия лишь одна жена Авдотья: она сразу принималась ругаться, что возмущало оратора до глубины души. Он умолкал, опечаленный. Сидя у окна, смотрел на проселок. Колхозники из дальней деревни ехали на мельницу. У одного из них небрежно, козырьком набок, надета фуражка. Это смешило Маноса. Он сразу забывал огорчения, открывал окно и выкрикивал приветствия.

Манос наблюдал за ораторами. Очки постоянно носил с собой. Он не брезгал даже учиться у Ильи и так увлекался, что пропускал мимо ушей его ядовитые замечания. Он испытывал Илью во всевозможных настроениях. Наблюдал за ним, как самый кропотливый исследователь. В такое время его невозможно было рассердить или обидеть. Илья стал замечать странное выражение лица Маноса во время встреч с ним и чувствовал непонятную тревогу.

Однажды Манос для того, чтобы испытать, как держит себя Илья в злобе, неожиданно сказал ему:

— Сплетню-то, Илюха, пустил ты!

Илья вытаращил глаза.

Манос немного отступил, чтобы лучше наблюдать за ним.

Илья сначала побледнел, потом все его лицо покрылось красными пятнами, глаза стали совсем золотыми, как у жабы. Он долго не мог произнести слова, и это не понравилось Маносу: тут пока нечему было учиться.

— Я тебя, пустую голову, сразу к прокурору! — оправившись наконец, вымолвил Илья. — Ты у меня познакомишься с советским законодательством!

«Вот это хорошо, — подумал Манос. — Надо запомнить!»

И подлил в огонь масла:

— Ну-ну, рыло-то не вороти. Хотел повредить Аверьяну, а навредил Вавиле. Все знаем.

— Я с тобой не хочу разговаривать. Мы с тобой поговорим в другом месте!

Последняя фраза тоже понравилась Маносу. Он терпеливо ждал еще, но Илья, больше ничего не добавив, ушел.

Манос завел тетрадь, как у Ильи, и стал записывать в нее все, что, по его мнению, было интересным. Незаметно, увлекаясь, он стал очень груб с Ильей, часто называл Илью Илюхой, что приводило того в бешенство. Илья не выдержал и однажды резко заговорил с Аверьяном.

— Ты не видишь, что делает этот прохвост. Он просто издевается над коммунистами. Ты думаешь — это тебя касается или нет?

— Других он что-то не трогает, — мягко заметил Аверьян. — Ты, должно быть, сам как-нибудь нагрубил.

От злобы Илья начал заикаться.

— Ты что, у него на побегушках?

Аверьян сдержался и ушел. В тот же вечер он строго беседовал с Маносом. До каких это пор будет продолжаться!

— Ой, господи, — отмахнулся Манос, — как мне напостылел этот фрукт!

И заглянул в тетрадь.

— Завтра надо допахать полянку в Езовой. Тракторы не проберутся, мосток разломан. Не хочешь с Иваном Корытовым для упражнения?

Аверьян забыл приготовленную злую фразу.

— Раз надо, чего ж. У меня время будет.

— Это вот представляет интерес, — сказал председатель. — Илюху тоже пошлем. А видел, как на Ковытихе гриву подняли? В колено! Земля рассыпается, как творог.

Аверьян посмотрел на просветлевшее лицо Маноса, и горячность его исчезла.


Полянка дальняя. Поднимаются рано и к восходу еле поспевают на место. Иван Корытов, не выбирая, становится первым с краю полосы. Земля тут тяжелая, с водорезом. Особенно урастают края. Илья, подумав и осмотревшись, становится за Иваном. Аверьян встает рядом с Ильей.

— Оставь мне поменьше, — говорит Илья.

— Хорошо, — охотно соглашается Аверьян. Оставляет ему совсем немного: закончит, перейдет к краю, раз сам этого хочет…

Утро лохматое, мокрое. Пухлые дождевые облака. Кое-где просветы неба. В лесу, на Аньге, солнце выхватило как бы широкую чашу. Все остальное в тени. Аверьян посматривает туда. Это как раз над Колывановым плесом. Он пашет, смотрит, прислушивается. Нет, выстрелов не слышно.

— А утки в этом году мало, — вслух произносит он.

— Не ждешь?

— Нет.

Перекликаются на ходу. Илья тоже изредка бросает словечко.

Склон темнеет шире и шире. Мирно, тихо, торжественно. «Как в дружной семье», — думает Аверьян.

Илья допахивает свой ремешок и, ничего не сказав, едет на небольшую полосу в углу полянки. Аверьян недоуменно смотрит ему вслед. Иван Корытов, не останавливая лошади, следит за Ильей исподлобья. Продолжают пахать. Потом Аверьян не выдерживает и кричит Илье:

— Ну, как тут?

Илья отвечает неохотно:

— А худо, земля по плугу не ползет.

Он злобно хлещет лошадь.

«Так тебе и надо», — удовлетворенно думает Аверьян.

Илья уезжает домой, оставив недопаханный маленький клинышек. Аверьян с Иваном заканчивают склон, измученные и злые.

— Надо это срезать, — говорит Иван, кивая на клинышек, оставленный Ильей.

— Да. Должно быть, устал Илья, не осилил…

Иван молчит.

Аверьян моложе его, сильнее. Он без разговоров едет допахивать клинышек. Лошадь идет по борозде, как без упряжи. Можно совсем не держаться за плуг. Земля как бы совсем не касается лемеха. Она поднимается слева вкусными пышными рядками. Лемех сияет ослепительно. Аверьян не замечает, как клинышек уже весь вспахан. Он догоняет Ивана Корытова у самой деревни и рассказывает ему о своем открытии.

Иван смотрит на него с хитрой усмешкой.

— Он человек занятый. Ему надо все поскорее да полегче…

Глава тринадцатая

Аверьян допоздна в сельсовете. Дома уходит в заднюю избу, сидит над книгой. Иногда помогает в работах: сушит овин, рубит в овраге ольховые дрова для теплины. Эту работу он особенно любит. Мягкое розовое дерево обнажается под топором с аппетитным хрустом. Ольховые дрова жарки, горят тихо, как тают, — ни одной искорки. Аверьян рубит и складывает дрова в большую кучу на гребне берега.

В овраге, как в большом старом доме, тихо, глухо. Кустарник становится прозрачным. Аверьян видит в нем пролетающих диких голубей, видит вдали развалины старого дегтярного завода. Как хорошо, что сюда никто не ходит!

И вдруг около завода показывается человек. Аверьян узнает Илью и перестает рубить. Илья идет по берегу и рассматривает поле. В руках у него оброть. Он видит Аверьяна и останавливается.

— Сколько тут олешняку наросло, — говорит Аверьян.

— Олешняк тут расти любят, — думая о чем-то другом, отвечает Илья и медленно спускается в овраг. Он садится на камень у самой воды и смотрит на Аверьяна в упор. — Слыхал?

У Аверьяна сжимается сердце.

— Нет. Ничего не слыхал.

— Германия объявила войну Польше.

Они принимаются обсуждать события.

— Надо будет исправить в сельсовете радиоприемник, — говорит Аверьян.

— Да.

Илья не уходит. Аверьяну становится неприятен его пристальный взгляд. Он принимается за работу.

— У нас к тебе будут вопросы, — говорит Илья.

Аверьян опускает топор и стоит, отвернувшись.

— Дело-то получилось неладно. Ты сколько-нибудь об этом думал? В своей семье у тебя безобразия, да еще и другим жить мешаешь!

Аверьян все молчит. Илья повышает голос.

— Мы тебя прорабатывать будем!

— Что же, если заслужил, — разбирайте.

— Как ты отвечаешь! — кричит Илья. — Разве так говорят, когда вопрос идет о поведении партийца!

Аверьян видит, что Илья чем-то сильно раздражен, и просто отвечает:

— Сейчас я никакой вины за собой не чувствую.

Илья усмехается.

— Рассказывай это какой-нибудь тетке, а я старый воробей…

Аверьян свирепеет:

— Я тебе говорю правду! Что ты какой Фома Неверный!

Илья, как бы не слыша этого, продолжает:

— Больно возгордился. Одернем. Мы тебе для начала выговорок привесим.

Аверьян бросает топор и кричит:

— Уйди! Пришибу!

Становится тихо. Илья тревожно следит за Аверьяном. Потом с усмешкой говорит:

— Вот тут и воспитывай.

Аверьян далеко отбрасывает сучья, перекидывает через ручей стволы. Из-под его ног в воду осыпается земля.

Илья, не торопясь, поднимается из оврага…

Постепенно Аверьян успокаивается. Он немного устал. Садится на ворох сучьев курить. Сумерки опускаются тихие и влажные. В лесу слышится запоздалый лай собаки. Теперь немного освободился с работой, можно по утрам ходить в лес. С завтрашнего дня, пожалуй, можно начать.

Когда он поднимается из оврага, в поле уже совсем темно. Собаки в лесу не слышно. В деревне огни. Он идет на них по кустам можжевельника. Где тут искать тропу!

С краю деревни — крохотная пустующая избушка старого пастуха Ивана. Теперь в ней огонек — живет Настасья. Он останавливается на дороге, с полминуты смотрит на огонек и быстро уходит. Но уже у самого своего дома он вдруг начинает раскаиваться в том, что не посмотрел, как она живет. В этом не было бы ничего особенного. Можно было даже зайти и посидеть немного на лавке.

Он приходит домой, раздевается, садится к столу и все думает об этом. Теперь очень трудно будет подобрать случай заглянуть к ней: днем не пойдешь, а вечером надо идти нарочно в тот конец деревни, обязательно увидят — так уж всегда бывает. В конце концов, почему он не может зайти к ней просто, как ходит сосед к соседу, сказать слово утешения, может быть, даже в чем-то помочь? Потом его начинает раздражать это. Нужно было пройти мимо!

После чаю он готовит на завтра патроны, потом делает в тетради фенологические записи о бабьем лете, и вечер кое-как проходит.


Утром он идет на колодец за водой и смотрит, какое поднимается солнце. Солнце совершенно багровое. Над самым горизонтом — пухлые дождевые облака. Это хорошо, дождь нужен.

В сельсовет еще рано. Аверьян идет оправлять на гумнах крыши. Все старое, надо бы напилить тесу, подновить.

Так он подходит к последнему гумну на берегу Аньги. Внутри гумна трещит «триер». У самых ворот на бревне лежит чей-то серый платок и синяя Настасьина кофта. Он заглядывает в ворота. С ней работает Устинья. Все покрыто пылью и золотистыми осколками соломы. У женщин видны одни зубы. Они опускают ручки «триера» и начинают вытирать лица.

— Здравствуйте! — говорит Аверьян и заботливо осматривает крышу. Да, здесь тоже большие щели, но желоб еще хорош, просто сдвинуто ветром. Он лезет на полати и начинает снизу поправлять желоба. Устинья и Настасья молчат, поглядывая на него. Он тихонько посвистывает. Долго хозяйским глазом осматривает крышу. Хотя там уже исправлено все.

— Да что эдак уже не поговоришь-то с нами? — замечает Устинья.

— С вами-то? (он продолжает трогать желоба.) Вот как-нибудь в свободное время… — Потом, продолжая рассматривать крышу, добавляет: — Шла бы ты, Устинья, в сельсовет сторожихой? Замени старика-то!

— В сельсовет? — переспрашивает Устинья. — Дай подумать.

— Ну подумай.

Он слезает.

— Пыли в этом году много.

— Да.

Пыль у них на губах. В пыли ресницы.

— Ну, работайте, — говорит он. — Теперь вас не обмочит.

Он выходит из гумна и крепко прикрывает за собой ворота. Потом он роняет из рук варежку, наклоняется за ней и трогает кофту Настасьи. Кофта теплая от солнца.


По полю идет Макар Иванович. Они встречаются.

— Осмотрел крыши, — говорит Аверьян.

— А! Кто на том гумне работает?

Аверьян называет. Потом, отвернувшись, дополняет:

— Зашел на одну минуту, желоба два поправил.

— Так.

Ему кажется, что Макар Иванович не верит. Лицо председателя становится суше, строже. Но это только на полминуты.

— Вот Настасья, — говорит Макар Иванович. — Что она у нас как-то между рук? Ведь пять групп кончила. Надо заставить обучать неграмотных. Да мало ли дел!

Аверьян молчит.

— А я вот что сделаю, — сразу решает Макар Иванович. — Пойду-ка я и потолкую с ней сейчас.

— Что сегодня в газетах? — не отвечая, спрашивает Аверьян.

— Взят немцами Львов.

Они расходятся.

Потом, в сельсовете, Макар Иванович сообщает:

— На самом деле, мы не видим людей. Знаешь, Настасья сегодня придет на заседание культсекции! Да как она обрадовалась!

Макар Иванович довольный ходит по комнате.

Аверьян молчит. Теперь он должен будет с ней встречаться.

Вечером Настасья приходит к Макару Ивановичу. Босиком, на плечи торопливо накинут серый платок.

Сидят перед лампой, беседуют о делах.

Макар Иванович, как бы между прочим, замечает:

— Собираются к Устинье бабы. Шуму, криков у них много, а хорошего мало. Тут и сплетни, иногда и ругань. Что бы такое придумать? А? — Сощурившись, он смотрит на Настасью. — Я все хотел зайти к ним, да вот видишь как! Только из сельсовета…

Он заглядывает в портфель.

— Вот тут в «Известиях» есть и статейка-то интересная — «Конец хуторам». Не знаю, как быть?

— Я давно не читала вслух, — говорит Настасья. — Отвыкла.

— А ведь торопить тебя никто не станет.

Настасья еще с минуту стоит у стола, вертит в руках газету, потом уходит.

Она осторожно пробирается в темноте краем канавы. Всюду огни. Дорога в робких полосах света. От окна до окна, как по ступенькам.

«А если ничего не выйдет, — думает Настасья, — что же, больше не заставят!..»

Но сразу же ее охватывает страх. Только так — чтобы вышло! Иначе не должно быть. За этим приходила к Макару Ивановичу…

Настасья торопится, натыкается на репей, попадает в грязь и, подобрав юбку, прыгает через канаву.

В избе Устиньи шумно. Настасья идет по лужку и слышит голос Павлы Евшиной:

— Азыкин, говорят, от кооперации жить наладился.

Настасья топает по ступенькам крыльца. В избе становится тихо. Она решительно открывает дверь. Бабы сидят по лавкам с прялками, с клубками ниток.

— Мир беседе вашей! — говорит Настасья и с улыбкой осматривает баб. — Подслушивать не хотела, а слышала… Павла! Ты напрасно в чужом доме считаешь. Узнает Азыкин, он за клевету тебя сразу в суд.

Никто ни слова.

Павла сидит у стола неподвижно. Маленькая, круглая, с беспокойными зеленоватыми глазами.

Все выжидательно посматривают на нее. Павла не выдерживает, не глядя на Настасью, говорит:

— Тебе, матушка, лучше знать. У тебя с Азыкиным лен не делен.

Устинья склоняется к темному стеклу.

— Какая темень! Плохо тому, кто сейчас в лесу аль в дороге.

Говорят о трудностях в пути, о страхах, о том, где кого пугало.

Настасья ждет удобного момента, но все не может решиться и прячет газету подальше на груди. Как они посмотрят? А вдруг все повернут на смех?..

К ее удивлению, женщины принимают это спокойно.

Устинья говорит:

— Ты возьми и почитай, а мы послушаем…

Настасья часто появляется в Костиной горке. Она знакомится со всеми учителями и учительницами. К самой молодой — Нине Яковлевне — идет пить чай.

Она занимается с неграмотными.

Теперь по вечерам ее не застанешь дома. Внучка Онисима, Катька, остается с ее сыном.

Бабы, которых она обучает грамоте, говорят про нее:

— Настасья! А чего она не сумеет?

Вавила снова работает на дороге. Он приходит в деревню все реже и реже. Избегает встреч. Никто не знает, что с ним.

Мать на вопросы соседок говорит:

— У всех все бывает.

И ее не переспрашивают.

Старуха ходит на работу. Теперь ее ничто не держит. Помогает складывать в ометы солому, стелет лен. Приходит навестить внука. С Настасьей не говорит. Онисимова внучка Катька служит у них для связи. Старуха выходит с ребенком на улицу, сидит на канаве, а то уводит парнишку к себе и поит чаем. Когда ей нездоровится, она не отпускает внука от себя. Тогда Катька уходит домой, и крохотная изба Настасьи на запоре.

Старуха видит, какой веселой стала сноха. Когда в сельсовет прибывает кинопередвижка, она тратит на билет последний рубль. Ее не удержишь дома. Если она не идет в Костину горку, идет с молодыми бабами к девчатам на поседку. Стоят в углу, шепчутся, посматривают, как девки пляшут, шутят с ребятами, бывает, что попляшут и сами.

Однажды Вавила, возвратившись в деревню, вышел из дому и направился к Настасье. Павла Евшина сразу нашла дело к Настасье, тоже покатилась туда горошиной и даже опередила Вавилу. Поджав на груди руки, она сидела в уголке, подслеповатые глаза сощурены, лицо серьезное.

Вошел Вавила. Он посмотрел прежде всего на Павлу, и Павла сжалась: она только сейчас поняла, что Вавила пьян, сразу начала отступать и робко заговорила:

— Пришла, думала, нет ли у тебя квасу.

— А! — крикнул незнакомым, хриплым голосом Вавила. — Квасу захотела!

Павла похолодела и засеменила к двери.

— Сиди! — приказал Вавила. — Сейчас я тебе ноги выдергаю.

Скромный, рассудительный Вавила был неузнаваем, Его никогда не видали таким пьяным. Павла не предполагала, что пьяный он может быть так страшен. Глаза у него красные, борода спутана, рукав рубашки порван. Как она могла оказаться такой дурой!

— Да нет, уж я пойду, — сказала Павла. — У меня там в баню собираются.

— Сиди! — повторил Вавила.

Павла села, как на горячие уголья.

Он был так непохож сам на себя, что даже Настасья не могла опомниться, смотрела на него большими глазами и не находила, что сказать. Как может измениться человек!

— Ты бы сел, — мягко сказала она. — Что уж эдак вздумал напиться-то. Кого этим удивишь?

Он сел на лавку, навалился грудью на стол и закрыл лицо руками.

— Вернись, — тихо проговорил он.

Павла в углу начала всхлипывать.

Настасья стояла у шестка опечаленная.

— Иди проспись, — посоветовала она. — Я так с тобой не могу разговаривать. Все равно ты меня сейчас не поймешь.

— Не вернешься?

— Нет. К этому ты должен привыкнуть.

Тогда он поднялся и, натыкаясь на скамейку, на угол печи, пошел из избы. Он вышел и забыл закрыть за собой дверь.

Дома он поставил на стол пол-литра и один, в тишине, начал пить водку стаканами. Мать с ужасом смотрела на него из-за переборки и боялась что-нибудь сказать.

Потом он начал говорить сам с собой. Наконец, стал покрикивать, осмотрел избу, посмотрел на мать, не узнавая ее, вскочил и побежал из избы. В дверях он упал, до крови разбил лицо.

Мать поспешила к Илье; когда она возвращалась вместе с Ильей, в огороде раздался выстрел. Она схватилась за сердце и упала. Илья поднял ее и потащил к изгороди. Вавила стоял у бани, босой, без рубашки. В руках у него дымилось ружье. Он выстрелил вверх. Сбежался народ. Бабы стояли за изгородью и перешептывались. Илья хотел увести его домой. Вавила в упор посмотрел на Илью, потом поставил ружье к углу бани и сказал:

— Это ты, старый воробей? Сейчас я сделаю из тебя ворону!

Он навалился на Илью. Вскрикнув, Илья упал. Вавила схватил его за ноги и начал таскать по грядам. Мальчишки за изгородью подпрыгивали и взвизгивали от восторга. Выручать Илью полезли мужики, но Вавила сам выпустил его и, больше не обернувшись, зашагал в избу.

Илья поднялся весь в земле. Земля у него была в бороде, во рту, за рубашкой. Он плюнул, злобно осмотрел собравшихся и ушел.

Мать осторожно открыла дверь. Вавила, притихший, сидел у стола. Она достала из сундука чистое полотенце, обтерла на его лице кровь, потом села рядом, тихонько гладила его по голове и шептала:

— Ну вот, все и прошло. Вот и ладно. Какой ты глупый…

Глава четырнадцатая

Настасья теперь чаще попадается навстречу. Он приходит к Ваське Хромому, садится к середнему окну, откуда виден крохотный пастухов домик, и вдруг приходит она. Стоит у двери, говорит громче, чем следует. Разбили молодые бабы лампу, теперь не с чем заниматься по вечерам.

— Да как успехи-то? — с улыбкой спрашивает Васька. — Читать-то научила?

— Плохо.

Иногда в избу, где она занимается с неграмотными, заглядывает учитель Константин Петрович. Она шутит с ним, рассказывает о своих неудачах. Константин Петрович находит, что дело у нее идет неплохо.

Она ходит в клуб на игры, на спектакли. Играет сама. Однажды после работы Аверьян проходит мимо клуба и в темноте сеней слышит ее голос. Потом второй, тоже молодой, женский. Он входит в сени, и обе убегают.

Только что кончилась репетиция. В длинном коридоре клуба полумрак: под потолком тусклая лампа. Настасья стоит у стола. Вторая женщина куда-то исчезла. За дверью в конце коридора оживленный говор.

— Пойдем, сядем на лавочку? — говорит Аверьян. Она не отвечает.

— Ты не хочешь посидеть рядом?

Она оглядывается на двери и идет с ним в угол, к окну.

Аверьян хочет положить ей на плечо руку. Она скидывает ее.

— Зачем? Говори тек.

Он не может побороть волнения и долго сидит молча.

— Домой вместе?..

— Ни за что!

— Значит, у тебя ко мне ничего не было и нет.

Настасья отвертывается. Он не видит ее лица. Потом она тихо произносит:

— Тебе лучше об этом не думать.

Он смотрит на нее со страхом.

— Ведь тебе теперь ничто не мешает!

— Все равно. Это не так просто. Уйди! Успокойся. Зачем опять начинать все снова? Я тебе ничего не скажу.

Она уходит, оставив его в великом горе.

Когда собираются все участники спектакля, Константин Петрович предлагает поиграть в третий лишний. Все встают парами один за другим. Третий должен встать впереди какой-нибудь пары, и тогда задний оказывается лишним. Человек, ходящий вокруг, бьет по спине третьего лишнего, начинается беготня, смех.

Аверьяна тоже просят играть. Он долго отказывается, потом встает и делает все как другие: бегает, ловит, смеется, но никого кроме Настасьи не видит.

Вот она встает впереди него, обертывается и шепчет:

— Не будь таким. Все замечают. Что ты какой чудной…

Улыбается ему. Потом сразу становится строгой и весь вечер не подходит близко. Аверьяну кажется, что он видит ее в последний раз.

Он выходит из клуба и слышит сзади ее голос. Она вместе с Нефедовой молодухой. Обе, крепко держась в темноте друг за друга, шмыгают мимо. Настасья задевает Аверьяна плечом.

Он стоит у рощи, пока слышны их голоса. Потом заходит в сельсовет и тяжело опускается к столу.

Онисим вот уже с неделю как в лесу. Вместо него сторожихой Устинья.

Устинья с тревогой подсаживается к Аверьяну.

— Опять чего-то задумал.

Он поднимает голову. Устинья отводит глаза.

— Получилось совсем нехорошо, — говорит она. — От баловства дело дошло до большого. Совсем этого не думала. Потакала обоим.

Устинья садится рядом с ним и тихо продолжает:

— Где ты ищешь чужое? Для чего…

Аверьян молчит.

— Вашему брату все как с гуся вода. Вам и раньше легче было. С работы мужик пришел: попил-поел, завалился. А матери все покою нет. Ребята. «Чего не спишь?.. Камни бы ворочала, переворочала, а вас не переворочаешь никак. Камни ворочаешь — они молчат, а вы все орете! Дрыхни!» Не дрыхнет… Так от них, от ребят, устанешь — куда ни ляг, хоть на голую доску, все притягивает. Дочь умерла. Рано утром надо хоронить, а я так устала, все сплю и сплю… Свекровь: «Устинья, встань, простись с девкой-то, ведь больше не увидишь…» А я сплю и сплю. Растолкает, открою глаза, мне совсем свет не нужен. Тяжело мне их открывать. И все бы я лежала навзничь. А нового ждешь, и сердце болит: какой будет, что тебе даст… Один раз ребенка на пути родила. Из Подосенок с ярмарки шла. Были вдвоем с подругой Митревной. Отошли версты четыре. Я остановилась. «Что ты?» — «А ты не знаешь?» — «Пойдем, пойдем скорее!» — «Нет, придется разве дойти до того камня». Я почему-то надела шубу овчинную. Апрель. Снег мокрый, вода-то бежит. Только я легла — ребенок тут. На мне две юбки. «Завертывай ребенка, клади на меня и увертывай полами меня и ребенка». Слышим — идут. «А если мужики?» — «Все равно. Нужна помощь». Идут два мужика. «Спасите, не дайте душе погибнуть!» Один выпивши: «А что нам?» — «Как что? Ночь! Ведь меня на дороге разъедут. Ты постой около меня, а она в больницу сходит». Другой говорит: «А тебя можно одеть? Тебе холодно?» — «Да, холодно. А чем тут можно одеться!» Он снял черной дубки шубу и одел меня. Окрыл, как одеялом, этой шубой. «Ничего, я тебя шубой?» — «Хорошо. А тебе как же?» — «Я в теплой рубашке». Когда он меня одел, моя сопроводница говорит: «Тогда я пойду в больницу». Тот, выпивший: «И я с тобой». — «Хорошо. А ты стой возле нее!» В больнице одна акушерка. Он акушерку разбудил. Сторожа нашли. Акушерка принесла пеленок, ножницы, нитки. «Где ребенок-то?..» Прохожий взял свою шубу и понес меня на носилках на переменку с другим. «Спасибо. Как тебя? Как молить-то!» — «Если жив — дай бог здоровья, если помер — царствия небесного». — «С какого прихода-то? Откуда?» — «Не все равно?..» Девочка сытенькая, покойная. Я боялась — не задушить бы. Глядела, щупала, хватит ли воздуху? Когда стали завертывать, она запищала. «А что раньше не кричала? Сейчас ничего. Сейчас я тебя возьму!» Потом мне стало хуже и хуже. Меня в кирпичный барак хотят нести. Пригибает меня к мертвой постели. А как очнусь, сразу: «Что с ней? Жива?» — «Жива, жива, успокойся».

Аверьян смотрит на Устинью с нежностью. Ему вспоминается больная мать.

Мать! Мучительно и неустанно она думает о тебе. Она всегда тут, с тобой, в твоей печали, в радости и в терпении. Она ничего не оставляет про себя. Все это тебе, потому что ты растешь, ты можешь стать хорошим человеком. И вот ты встал на свои ноги. Вся земля перед тобой открыта для жизни, для подвигов и познания. Ты идешь по земле, и мать следит за тобой. Ты живешь где-то на другом конце света. У тебя уже борода, плечи твои немного согнулись, ты в семье, в новом кругу — все забыл, ты иногда уже стыдишься произнести слово: мама. Но вот после многих лет приходит письмо, и в конце его стоит слово: мать. Она разыскала тебя, потому что нежность ее к тебе все та же, как в то время, когда ты был совсем маленьким.

Вот она вошла в дом, и все ожило под ее ласковыми, умелыми руками. В доме стало тепло, всюду появились милые вещи. Тысячи мелочей, которые не имели значения, вдруг обрели утраченные краски и запахи и наполнили твою жизнь.

Она как бы вновь пришла на землю. Пришла уставшая, робкая и оглянулась. Родина ее полна света. Теперь тут все другое. И вдруг снова на этой земле у тебя, в твоем доме, становится темно, и снова плачет мать, как раньше. Снова не слышит она шума берез под окном, не видит ни первой зелени лугов, ни голубого неба. Аверьян чувствует стыд. Как он не думал обо всем этом раньше?

— Будет, пошалил, — говорит Устинья.

— Да, да, — бормочет Аверьян и выходит.

Деревни притихли, совершенно спрятались во мраке. Поют полночные петухи.

«Куда зашел!» — думает Аверьян. Он старается представить, как будет рада Марина, когда он скажет: «Не беспокойся, я никуда теперь от вас не уйду. Давай все забудем…» Но эта мысль не приносит успокоения.

Он шагает, не разбирая дороги. Вот и деревня. В окнах его избы слабый свет. Еще пройти три дома… Он останавливается, потом быстро сворачивает в первый попавшийся проулок и направляется в поле. Ноги его вязнут в свежей пашне. Он долго ищет тропу и, не найдя ее, бежит по полосам. Полосы кончаются. Наугад, через ольховые кусты и огороды, он выходит на край деревни к избе Настасьи. Нигде никого. Он крадется по изгороди палисада, заглядывает в проулок и на крыльце смутно видит качнувшуюся белую фигуру.

— Настасья! — произносит он.

Не отозвавшись, она исчезает. За ней хлопает наружная дверь. Аверьян бросается на крыльцо и слышит в сенях ее дыхание. С минуту они стоят, не произнося ни слова. Потом скрипит дверь в избу, и все стихает.


Утром Аверьян собирается с Аленкой в лес пилить сушник.

Он рассеян. Невесело посматривает на дочь. Какая она стала большая. Так, наверно, теперь и будет все время дуться на него…

Светает. Виднеются неясные очертания гумен.

Шагают молча. Аленка задумчиво смотрит перед собой.

Он говорит с легким укором:

— Что не писала зимой?

— Уроки. Школьные спектакли. Некогда.

— На кого думаешь учиться?

— Хочу быть геологом, — уверенно говорит Аленка.

То, что она решила это про себя, никого не спрашивая, и радует, и немного обижает.

«Да, в ее дела теперь уж не суйся. Это раньше все у отца спрашивала».

— Давно надумала?

— Да еще прошлый год. Посоветовалась с учителем и решила.

Сердце Аверьяна сжимается.

— Так-так…

Аверьян не может больше говорить; отвернувшись, идет сзади. Как нехорошо, когда так оборваны кусты! Пестро, а все равно тетеревов в вершине рассмотришь не сразу.

— Что же, наверное, там с учителями иногда разговор и об отце зайдет? Кто такой? Как так?

— Да нет, никто не спрашивает…

— Вот что. Так и не приходилось ничего обо мне? Скажем, на собрании или на квартире?

— Нет…

Они заходят в лес, начинают спиливать сушину, и Аверьян все вспоминает о том, как хорошо беседовали они с дочерью раньше. От той Аленки за два года осталось мало. Правда, она жива, любознательна, но это только без него. Стоит появиться отцу, и живость Аленки пропадает.

«Тут уж, видно, ничего не поделаешь», — печально думает он.

Аленка мало сидела дома. Трепала с бабами лен, помогала убирать с гумна солому. Вечерами гуляла с подругами по деревне. Аверьян часто слышал ее голос.

Один раз Аленке пришлось стоять рядом с Настасьей на омете соломы. Обжимая пласты, они близко подходили друг к другу, и Аленка не смотрела на Настасью. Она даже стала немного печальной потому, что ясно видела: бабы наблюдают за ними. Веселая, находчивая, она сейчас не знала, как себя вести, и раскаивалась, что так необдуманно залезла на омет.

— Наплюй! — услышала она шепот Настасьи. — Пускай смотрят, насматриваются.

Аленка несмело подняла голову, уловила нежность в глазах Настасьи, почувствовала это и в ее движениях и улыбнулась.

Неловкость сгладилась.

Работать с Настасьей было легко. Сильная и ловкая, она еле касалась граблями пластов Аленки, и пласты ложились на место как бы сами собой.

Аленка украдкой осматривала ее.

«Мама так не сможет», — думала она.

— А школу кончишь, потом куда? — спросила Настасья.

— Потом дальше.

— Хорошо, — вздохнула Настасья.

Когда у омета что-то замешкались мужики, подававшие солому, Настасья приблизилась к Аленке и поправила воротничок ее кофточки.

— В городе-то не тосковала?

— Нет, там было много подружек.

— Да уж ты найдешь…

Вечером, встретив Аленку на деревне, Настасья хотела снова поговорить с ней, но Аленка отвечала неохотно. Потом заторопилась, ушла. Больше Настасья не старалась встретить ее.

Глава пятнадцатая

Когда он берет ружье, Зорька забывает годы. Она припадает к полу, вертится на месте и лает так, что Марина затыкает уши.

— Будет уж!

Они идут тихим полем. Пахнет дымом печей и оголенными хмельниками.

В тени совсем белая трава.

Да, вот уже иней, скоро начнет седеть белка.

Он идет через Марьин поток. Эти полкилометра кустами — сплошное мученье. Тетерева срываются со всех сторон ежеминутно. Они с Зорькой растерянно провожают их взглядом: этого с подхода не убьешь…

Вот наконец отчетливый шум сосен на опушке.

— Ну, старая, ищи!

Он может сутками бродить по лесу, перелезать через валежины, продираться в чапыжнике, пахнущем землей и зверем.

Макар Иванович с завистью посматривает на него.

— Нет, опять завтра не смогу, — говорит он. — Может быть, в выходной.

Настает выходной. Он бежит к Аверьяну.

— Слышал? Вчера машина Ребринского застряла на промостке у Михеевой пустоши! Надо собрать дорожную секцию.

— Да. Ребринский в сельсовете не был?

— Нет. Спешил. Встретил я его у плотов. Спрашивал про тебя: как работает, учится ли?

— Вот как! — радостно говорит Аверьян.

— Так вот, брат, иди опять без меня…

И Аверьян уходит.

«Вот уж завтра я его вытащу», — решает он. И на следующий день является к Макару Ивановичу еще в потемках.

В избе тихо. Потрескивает в печи.

— Спит?

Ему никто не отвечает. Он смело заглядывает за переборку. Макар Иванович сидит, облокотившись на стол. Только что встал, хмурый.

— Ну пошли, — весело говорит Аверьян.

— Нет, не хочется, — отвечает Макар Иванович и не смотрит ему в глаза.

Аверьян садится к окну.

— Что-нибудь неладно?

— На тебя есть заявление Ильи. Мы должны разобрать. Дело серьезное.

Аверьян молчит.

— В 1938 году, во время пожара на Федоровом болоте, ты где был?

— Не помню. Для чего это надо?

— 26 и 27 июля как раз перед пожаром и в день пожара ты был в лесу. Тушить не помогал. После этого ты три дня пьянствовал со своим шурином Игнашонком, врагом народа.

Аверьян не может ничего сказать.

— Всего этого я не знал, — с укором говорит Макар Иванович. — У тебя не одну ночь ночевал диверсант Шмотяков. Пока тебя ни в чем не винят, но сам понимаешь — надо выяснить. Кроме того, Илья требует разобрать дело с семьей Вавилы. Семью-то ты разбил.

Сидят в тишине. В сенях Зорька скребет дверь лапами.

Макар Иванович направляется к умывальнику, и Аверьян чувствует, что говорить с ним он больше не станет.

Он возвращается домой, ставит ружье на место и идет в сельсовет. Зорька неуверенно провожает его до гумен.


Собираются, как всегда, в кабинете Макара Ивановича. Запаздывает Илья. Сидят, вполголоса беседуют. Это заседание неожиданно и неприятно. Илья заходит среди полной тишины. Уверенно, размашисто шагает к столу и садится рядом с Азыкиным. Из кармана у него торчит тетрадь.

Пока Макар Иванович читает длинное заявление Ильи, все сидят, опустив головы. Один Илья смотрит прямо, открыто. Он сощурился от напряжения, старается не пропустить слова. Потом густым голосом произносит:

— Ты напрасно проглатывал слова, может быть не всем товарищам понятно?

Все молчат.

Илья берет слово и рассказывает несколько шире все то, что было в заявлении.

— Давай, Аверьян, отвечай на все, — просит Макар Иванович.

Аверьян долго не может овладеть собой.

— Я вижу, в чем меня подозревают, — говорит он. — Но я вины не чувствую. Не знаю, что рассказывать. Спрашивайте…

Он садится.

— На какие деньги ты купил прошлый год двухствольное ружье? — спрашивает Илья.

— Ну, на какие…

Вопрос неожиданный. Аверьян не знает, что ответить. Это были деньги, накопленные экономией от жалованья, самоотверженно сберегаемые в течение двух лет. О них даже Марина не знала. Ружье снилось ему. Всякая денежная трудность наполняла его страхом за эти деньги. Когда наконец ружье было куплено, то он даже болел несколько дней. Он всегда будет благодарен Марине, настоящей жене охотника, она поняла его.

— Я накопил эти деньги, — говорит Аверьян.

— Вот что! — насмешливо замечает Илья и достает тетрадь. Там у него записаны все расходы и доходы Аверьяна за два года. Он доказывает, что накопить столько денег Аверьян никак не мог. Семья, да еще дочь учится в районном городе…

— Так постой, — перебивает Илью Азыкин. — Что ты этим хочешь сказать?

— А вот что, — спокойно продолжает Илья, откидывает на всю длину левой руки тетрадь, в правой держит очки и сквозь них читает: — «16 июля 1938 г. у Аверьяна Чуприкова ночевал диверсант Шмотяков. В дальнейшем эти ночевки повторяются…»

Илья закрывает тетрадь.

— Я не стану рассказывать, все помнят, какая дружба была у Чуприкова с этим «ученым». Вино вместе пили? Пили.

Неожиданно поднимается Аверьян. К нему все повертываются.

— Об этом я должен сказать. Все это верно. Только дружбы у меня со Шмотяковым не было. Он не один раз начинал со мной разговор о деньгах, о недостатках, но ничего мне не предлагал. После его ареста я вспомнил эти разговоры. Кажется, кому-то еще рассказывал, ничего не скрывал.

Илья с негодованием указывает на него.

— Сначала ни в чем не хотел сознаваться. — И грозит пальцем: — Рано начал хитрить.

Потом Илья обращается к собравшимся:

— Мы любим либеральничать. Сейчас-то хоть по крайней мере надо заняться. Ведь стен стыдно!

— Аверьян, что ты на это скажешь? — не смотря на Аверьяна, спрашивает Макар Иванович.

— Мне нечего объяснять. Деньги накопил. Со Шмотяковым дружбы не было. С Игнашонком, правда, пил… Был такой грех.

— Перед пожаром и в первый день пожара ты где был? — спрашивает Илья.

— Был на охоте.

— Где ночевал? В охотничьей избушке?

— Нет. Одну ночь ночевал под елкой, на другую затемно пришел в деревню.

— Почему не ночевал в избушке вместе со всеми?

— Так вышло.

— Ты был один?

— Нет, не один.

— С кем?

Аверьян молчит. Все напряженно ждут.

— Сам не знаю, — говорит Аверьян. — Чей-то шихановский охотник. Попал в Пабережский лес случайно. Шел по просеке, да сплутал. Вышел туда. А потом понравилось. У вас, говорит, птицы много. Из какой деревни, я так и не спросил. Забыл, как и звать.

Илья осматривает всех с усмешкой и садится.

— У меня больше вопросов нет.

Выступает Азыкин.

— Тут товарищ Евшин столько наговорил, что если бы все это подтвердилось, нашего кандидата надо прямо вязать!

Кое-кто улыбается. Илья, упершись обеими ладонями в колени, снисходительно слушает.

— Форма, к которой прибегает Евшин, мне не нравится, — говорит Азыкин. — Мы еще не знаем, насколько и в чем виноват Чуприков, а уж вопросы ставим нехорошо. Я бы сказал, злорадно, как настоящему врагу.

— Товарищи, — вмешивается Илья, — может быть, мы попросим у Аверьяна Чуприкова извинения за беспокойство?

Все начинают шуметь. Азыкин смотрит на Илью с нескрываемым презрением. Илья улавливает его взгляд, и на лице у него выступают багровые пятна.

— Считаю, что такой тон разбора дела недопустим, — продолжает Азыкин. — Заявление Евшина, по-моему, носит склочный характер.

Илья внешне спокоен. С его губ не сходит снисходительная улыбка. Он поднимает руку.

— Товарищ председатель, разрешите. Вот сейчас мы тут слушали, так сказать, оратора, говоруна. Нам так не сказать. Но мы и в семнадцатом году не красно говорили, а ведь революция-то все-таки победила! Позвольте, товарищ Азыкин, вы кто будете? Представитель райкома, прикрепленный? Разрешите вам заявить, что вы плохой представитель! Вот меня интересует, вы какого года рождения? Так. Значит, вы живого городового не видали. Нет, вы ошибаетесь, это не все равно. Да, вы никуда не годный представитель. Может быть, вас тут не знают, а я знаю. Вы когда-то были троцкистом…

— Врешь! — стремительно поднимаясь, кричит Азыкин.

Илья с усмешкой осматривает слушателей и спокойно достает тетрадь. Он открывает ее на той странице, где у него какая-то наклейка из газеты, и читает:

«Г. Возвышаев, П. Пенкин, Т. Азыкин — собирались тайком в приделе церкви Покрова богородицы. Все методы их работы носили явно троцкистский характер. Фракционность…»

— Это клевета! — кричит Азыкин. — Негодяй, как ты смеешь читать старую газету!

Илья недоуменно осматривает собравшихся.

— Товарищ Азыкин, — смущенно говорит Макар Иванович, — пожалуйста, ведите себя как следует.

Азыкин поднимается и, заикаясь, с красным лицом, объясняет, что вся заметка от первой до последней строчки измышление человека, который давно арестован.

Его слушают внимательно и, кажется, верят, но неловкость остается.

Илья с сожалением посматривает на него.

— Мы отвлеклись от дела, — говорит Макар Иванович. — Разбирается поведение Аверьяна, а не товарища Азыкина.

Он строго смотрит на Илью и стучит по столу карандашом.

— Сядь!

Илья удивленно раскрывает глаза, повертывается к нему и, как бы не поняв, к кому это относится, продолжает рассматривать Азыкина. Потом он снова выступает.

— Может быть, товарищи, кое-кто считает, что некоторые вопросы нужно сейчас обойти. Нет, мы, большевики, не привыкли увиливать от прямых вопросов. Мы не боимся говорить прямо. Разбил Аверьян у Вавилы семью? (Вавила, сидящий в углу у печки, морщится.) Да, разбил. Все запачкал, испортил, осквернил. А мы его весной принимали в кандидаты, хотели сделать из него коммуниста! У меня, товарищи, иногда были даже такие мысли. Не затем ли Чуприков хотел и в партию вступить, чтобы не казаться ниже Вавилы? Вот, мол, смотри, Настасья, — я тоже могу быть партийцем, глядишь — через год куда-нибудь продвинут!..

Аверьян вскакивает с поднятыми кулаками. Азыкин едва успевает схватить его за плечи.

Илья стоит, щурится и выжидает.

— Что такое? — с укором произносит Макар Иванович.

Вавила мрачно говорит:

— Прекратите это все.

Все умолкают. Илья быстро листает тетрадь.

— У вас ничего не подготовлено, — говорит Вавила. — Все неясно. Надо разбираться снова.

— Правильно, — соглашается Азыкин.

Всем становится легче, начинаются разговоры вполголоса. Илья, не прося слова, подходит к столу и раскрывает тетрадь.

— Садись! — уже кричит на него Макар Иванович и обращается к собравшимся: — Значит, дело надо довыяснить.

Аверьян выходит с собрания вместе с Азыкиным. Он бледен. У него все еще дрожат руки.

— Раз ты прав, значит, бояться нечего, — говорит Азыкин. — А с Настасьей? Ты действительно за это не отвечаешь. Кроме того, ведь баба-то выправилась! Вон как она поднялась. И общественница.

Аверьян уходит. Азыкин стоит и смотрит ему вслед.

— Увернулся! — слышится голос Ильи.

Илья идет другим краем дороги.

Азыкин не отвечает.

— Ну, мы его еще просветим, — говорит Илья, останавливаясь рядом с Азыкиным. — А вы, товарищи, напрасно либеральничаете. Смотрите, как бы не пришлось отвечать самим.

— Было бы за что! — недружелюбно отвечает Азыкин.

Илья долго смотрит на него в упор, потом тихо спрашивает:

— Как у тебя закончилось дело с кооперацией в Нижних Слободах?

— Какое?

— Да ведь тебя таскали.

— Как тебе не стыдно! Ведь сам знаешь, что кроме нераспорядительности мне ничего не приписали!

— Ну, ты извини, кое-кто на этот счет другого мнения.

От возмущения Азыкин долго не может ничего сказать.

— Так вот, — как бы не замечая этого, говорит Илья. — Мне уже трое заявили, что ты обвешивал.

— Этого не может быть!

— А мы живых людей позовем…

Азыкин никогда этого не делал, но он начинает задумываться: разве не мог ошибиться?

Глава шестнадцатая

На другой день Илья, как всегда уверенный, идет в сельсовет, по пути заглядывает в маслодельный завод, беседует с молодым мастером коммунистом Филей Кротовым.

После его ухода Филя долго сидит озабоченный и притихший.

На реке Илья видит моющую платье Устинью и спускается к ней.

Устинья настороженно повертывает к нему голову, но не разгибается.

— Ну, как жизнь, Емельяновна?

— Ничего, живу.

Тон Устиньи не нравится Илье. Он строго спрашивает:

— Помнится, ты прошлый год с первого дня была на пожаре.

Устинья смотрит на него, открыв рот.

— С каким человеком Аверьян подходил к работающим? Еще посидели они тут с вами. У стариков в избушках были…

Устинья выпрямляется, бросает платье.

— Ничего не помню.

Потом она поспешно, со страхом добавляет:

— Ничего не знаю. Уйди от меня, ради бога. Иди в лес к старикам, те все знают.

Устинья принимается старательно полоскать белье.

Илья злобно следит за ней. Так с ним еще не разговаривала ни одна баба. Он осторожно осматривает по сторонам: никого поблизости нет.

— Письма-то у тебя живы? — спрашивает он.

Белье падает из рук Устиньи.

— Какие?

— Да ты не притворяйся, будто ничего не понимаешь, — продолжает Илья. — Помнишь, прошлый год Шмотяков присылал тебе из лесу письма?

— Какие это письма? — кричит Устинья. — Там всего три слова: «Купи и принеси хлеба». «Принеси сахару». Вот и все.

Илья грозит пальцем.

— Ну, знаешь, ты это рассказывай вон Катьке (по мосту идет внучка Онисима — Катька), а меня не объедешь.

— Да никаких писем не было! — со слезами на глазах кричит Устинья. — Ты, калабаха, меня еще куда-нибудь впутаешь.

Катька останавливается у перил.

— Не кричи, — злобно шепчет Илья Устинье. — И помалкивай. Я не говорил — ты не слыхала. А помнить об этом — помни…

Он откашливается, делает веселое лицо и выходит на дорогу. Катька робко шагает другим краем.

— Чего в узелке-то? — лукаво спрашивает у нес Илья.

Катька смотрит на него исподлобья.

— Сахар из лавки.

— Вот что. По лавам через реку ходить не боишься?

— Нет.

Катька все смотрит недоверчиво. Это начинает раздражать Илью. Сдерживаясь, он тихонько говорит:

— Дядюшка-то Аверьян к Настасье заходит?

Катька, не ответив, прижимает узелок к груди и бежит от него, сверкая голыми пятками.

— Держи-и, держи! — пробует пошутить Илья, но, чувствуя, что это не вышло, плюет и грязно ругается.


В тот же день Илья спешно уходит на Нименьгский завод. Утром возвращается веселый.

Аверьян издали слышит его голос на деревне и хочет незаметно проскочить в свой проулок.

— Постой! — кричит Илья и подходит к нему.

Стоят у канавы. По дороге ветер перекатывает березовые листья. Они постукивают черенками о сапоги Ильи.

— Идем на выручку единокровных братьев! — говорит Илья.

— Да-да, — оживляется Аверьян. — Читал вчера, как население встречает Красную Армию, обнимают наших ребят.

Несколько минут беседуют о победах Красной Армии. Потом начинают говорить о работе, и Аверьян сразу чувствует, что у Ильи есть что-то против него новое. Он сразу обрывает разговор.

Заметив его испуг, Илья говорит:

— Что же ты, елки-зеленые! Думаешь, все, как у тетки, прощать будут! А заявление в партию подавал, о чем думал?

— Я никакой вины не чувствую!

Илья поднимает палец:

— Это вы нам подождите!..

И делает строгое лицо:

— Перед таким шагом надо было все сугубо продумать! Надо каждое слово взвешивать! Ну вот что получается, мы тебя исключим, будешь запачкан. Стоило начинать дело! Чудак!

И, осмотрев Аверьяна открыто насмешливо, Илья уходит.


Потерялась в лесу молодая кобыла Воронуха. На Сосновской дороге видели ее следы и рядом следы медведя. Правда, след Воронухи был старый, омытый дождями, медведь же только прошел.

Собрались искать лошадь. Шли многие: подростки, пожилые.

Илья вышел на деревню хмурый, жаловался: ломает, должно быть, сменится погода. Если к вечеру будет легче — пойдет на Пильму (там он рубил для своей коровы хлев) и попутно осмотрит все дороги, сыри. Только на Пильме Воронухи нет: все бы за лето наткнулся на нее или услышал.

Направились в Дедово. Солнце еще не вставало. Пожни притихли в мягком свете. Плотный туман лежал у самой земли. В лощинах он был так густ, что мальчишки прятались в нем друг от друга. Когда взошло солнце, туман быстро побежал по земле, разбивался о кусты и исчезал. Кусты сразу почернели, засияли. Мальчишки отряхивали их.

Вскоре стало совсем ясно. Над самым лесом закурлыкали журавли. Большие, неуклюжие, с длинными вытянутыми ногами, солидно, не спеша, взмахивали крыльями.

— Стадятся! — сказал Иван Корытов.

Аверьян прислушивался к спокойному курлыканью журавлей, осматривал небо и думал: «За сколько же дней Илья узнает погоду?»

Зашли в лес, стали расставлять цепь. Аверьян молчал и все думал о нем. Потом шел по лесу, перекликался с соседями и опять думал об Илье.

Под вечер сошлись на гари у Сосновца. Сдержанно разговаривали: всем было жаль Воронуху. Аверьян изредка вставлял замечания. Потом сказал:

— Не застряла ли Воронуха на Пильме, в Авдюшкином болоте? Илья там, наверно, не был.

— Может быть, — поддержал его Иван Корытов. — Не мешает заглянуть и туда.

Все согласились.

Последние годы на глухую реку Пильму как-то неприятно было ходить. Коней в лесу не пасли, ягоды и грибы были всюду близ становых дорог.

Пошли на Пильму. Держались старой просеки, а больше наугад.

В сырях и грязях останавливались: следов Воронухи нигде не было видно.

Кромкой берега Пильмы была пробита тропа. Шла она прямо, уверенно к еловой гряде — Акимову бугру, срезала изгибы реки, просекала заросли.

С бугра доносилось гудение дерева под топором. Изредка топор звенел, отскакивая: видно, дерево было крепкое, сухое.

Аверьян с Иваном Корытовым первые подошли к вырубке и остановились. Весь Акимов бугор был повален. Возвышался лишь голый холм, и на склоне его стоял белоснежный еловый сруб. Толстые — одно к одному — бревна тщательно выстроганы скоблем, глубокий прочный паз, накрывая дерево, сливался с ним — не просунешь иглы. Зауголки были опилены, острые края бревен срезаны. Все белело, светилось, только косяки были розовые — из сосны. Вокруг сруба густо лежали свежие щепки, серебристые стружки, опилки. От всего этого на холме было светло. Подошли ближе. Щепки захрустели под ногами. Все стали щупать сруб, постукивали по гулкому дереву и улыбались.

Аверьян поднял щепку и разломил ее в руках.

Трудно найти что-нибудь более приятное, чем запах свежей ели в стене.

Сосна пахнет густо, сыто, до легкого головокружения. Волокно ее отлетает под топором шероховатыми ломтями. Вырубленная в сосне «коровка» похожа на розовую чашу, которую хочется вынуть из дерева и нести на солнце. У ели нет того богатства красок. Аромат ели тоньше, нежнее, иногда он чуть уловим. Особенно хороша ель к середине ствола, источающей свет и тепло солнечных десятилетий.

У всех блестели глаза. В каждом проснулся северный плотник.

— Вот ужо, ребята, — проговорил Иван Корытов, — зимой навозим лесу и поработаем, на большом-то дворе. Будет где развернуться!

Человек десять вошли в сруб. В углу его стояла большая, только что законченная колода для воды. Она гудела: стоило сказать погромче, задеть за порог каблуком.

Ходили в срубе, прикидывали на глазок длину, ширину его и переглядывались. В хлеве свободно могли стоять две коровы и с десяток овец.

По одну сторону сруба, в штабеле, лежали тесаные потолочины. Заготовлены они были, видимо, еще с весны — облились серой и пожелтели.

Все обратили внимание на то, что в стене сруба не было ни одной вершины. Но и на вырубке ничего не валялось. Все старательно прибрано, расчищено, сожжено. Мелкие сучки там и тут сложены в аккуратные кучки.

В одном месте вырубки на гари виднелась жнитвина: Илья сеял ячмень. В другом зеленели еще листья репы.

Осматривали вырубку, сруб, в стороне — ворот, обтертый веревками, шалаш, рядом с ним костер и мрачнели.

Трудно было поверить, что все это сделано одним человеком. Всем становилось ясно, что, пока были светлые ночи, Илья не смыкал глаз — работал в лесу. Вот почему он плохо метал стоги, иногда дремал на ходу. Он просто был не в силах делать лучше.

— Вот отчего его ломает, — с хитрой усмешкой проговорил Иван Корытов.

Все зашумели.

Илья вышел из леса (видимо, пережидал, пока все уйдут, и не выдержал). Он был хмур, гладил поясницу.

— Только до вас пришел, — громко сказал он. — Тоже пробежал дорогами. Кобылы тут нигде нет. Да ведь я сказывал!

Заметив, что многие косятся на его «хлевец», быстро повернулся к нему и пояснил:

— Лесок попал хороший. Дай, думаю, срублю побольше. И люди спасибо скажут. Вон у вдовы Устиньи некуда корову загнать, пускай на здоровье гонит.

— Что ж ты ее ни разу не позвал в лес? — спросил Иван Корытов. — Хоть сучья таскала бы — и то ладно!

— Ну, что с нее взять!..

Иван Корытов шагнул к костру прикурить и стал рассматривать закрытый у пенька ветками черный котел. От котла чуть заметно поднимался пар. Иван кивнул на этот котел.

— У Ильи все по-особому: только пришел, а тут за него кто-то уже пообедал…

Все мрачно молчали.

Илья сделал вид, что не расслышал, разговаривал с подростками.

Аверьян чувствовал на себе его взгляды. Илья, должно быть, заметил, что первыми к вырубке подошли они с Иваном Корытовым. Обязательно заподозрит теперь: нарочно привел сюда! Этого Илья не забудет…

Илья прошел вместе со всеми к Авдюшкину болоту. Вышагивал впереди, изредка покрикивал на подростков или просил то одного, то другого: «Опустись-ка вон в ту сырцу!» «Осмотри-ка, парень, около того выворотня, что-то сильно умято!»

Воронуху не нашли.

Илья спешил из леса. К вечеру ждал из города дочь. Но она приехала поздно. Илья сидел за чаем у открытого окна и прислушивался. Когда ему сказали, что Матреша стоит с вещами на деревне, Илья выбежал из-за стола во тьму ночи босиком, в расстегнутой рубахе.

На дороге, около середины деревни раскачивался фонарь, слышались веселые молодые голоса. Илья подбежал к машине. На краю канавы стояла Матреша с двумя чемоданами и разговаривала с подругой. Шофер с помощником наливали в радиатор воду. Около них носился Васька Хромой, возбужденный, в одних портках (шоферы черпали из его колодца воду керосинным ведром). Илья покосился на Ваську и плюнул:

— Как тебе не стыдно, при девушке в одних портках и ругаешься! Свинья!

— Да ведь эти девушки слыхали! — просто ответил Васька.

Илья сунулся к дочери, похлопал ее по плечу и взял оба чемодана. Дочь упрашивала оставить ей один, он ничего не ответил.

Аверьян смотрел, как сзади шла, размахивая руками, здоровенная дивчина, а отец кряхтел под тяжестью чемоданов.

В нем все было не такое, как у других. Даже в его любви к детям!

Аверьян понял, что злоба Ильи к нему безмерна. Из-за него приходилось Илье подтягиваться на работе, из-за него потерял Илья авторитет. Теперь, пока еще не совсем перестали с ним считаться. Илья решил предупредить Аверьяна, обезвредить его для себя. Его теперь не остановишь никакими силами. Теперь он будет биться до изнеможения, будет бегать, ездить, говорить.

Надо как-то этому помешать. Но как? Аверьян не находил ничего такого, что не показалось бы склочным, потому что Илья начал против него дело.

Часть четвертая