Будни — страница 61 из 63

Глава семнадцатая

Илья приносит из клети шомпольное ружье, которого не брал в руки уже лет двадцать, чистит его и идет в лес.

Дороги заросли. На тропах — трава и кусты осины. Местами поперек пути лежат подгнившие елки. Обходя их, Илья ворчит, сердито разбирает сучья. Тяжелое ружье то и дело сползает у него с плеча.

Через речку Хоревку обвалился мостик. Илья перебирается по скользкой балке и падает в воду. Правда, тут только до колена, но все равно начерпал в сапоги. Он переобувается и посматривает на солнце. Время к вечеру. На берегу, в осиновой роще чувствуется прохлада, запахи влажной земли и валежин. Все это напоминает Илье годы охоты на птицу, ночевки в лесу. Но он не был хорошим охотником, скорее, все это раздражает его. Он мельком осматривает лиловые вершины и в одной видит черный ком. Сразу вспотев, он делает ружье на изготовку и крадется за деревьями. Глухарь громаден, в нем не менее шестнадцати фунтов мяса. Это так волнует Илью, что он забывается, бежит от дерева к дереву, наступает на сучья. Слышится оглушительное хлопанье. Илье кажется, что он ощущает на своем лице ветер, поднятый крыльями черной птицы. Илья стреляет влет, почти не целясь, его сильно толкает. Струей огня обрывает несколько листьев. Потом все стихает. В одном месте слегка покачиваются сучья. Плюнув и громко выругавшись, Илья уходит. Потеряно много времени. Начинает смеркаться. Он сворачивает на старую просеку, то и дело останавливается и слушает. Где-то далеко ударили обухом в сухое дерево. Над вершинами сказался ворон: возвращается на ночевку. Илья теряет просеку, попадает в лощину. Высокая трава, кочки. Он узнает Согру близ озера Данислова, вскоре выходит на берег и видит на елке охотничий знак старика Лавера. Вот и тропа. Слышен запах дыма. Он подходит к избушке.

Лавер стоит у двери. На самом берегу Укмы костер. Навешен большой чайник. Перед избушкой на широком темном пне сумка Лавера с убитой птицей.

— Здравствуй, дед! — с некоторой робостью произносит Илья. (Он не любит и побаивается этого старика).

Лавер молча кивает и смотрит на него как на пустое место. Потом уходит зачем-то в избушку. Илья стоит, ждет. Наконец заглядывает в темную дверь. Лавер сидит на нарах. Потрескивает каменка. В избе страшная жара.

Илья скидывает ружье, сумку и подкладывает в костер дров. Закипает чайник. Лавер уносит его, потом достает с потолка избушки веник и плотно закрывает за собою дверь.

Становится совсем темно. Илья сидит на земле у костра, ждет, когда старик кончит париться, и злится. Проходит с полчаса, Лавер открывает дверь и в одном белье садится на пороге избы. Сзади него виднеется пламя каменки.

Удивительное дело! Илья не знает, как начать разговор. Старик смотрит по-прежнему, как бы не видя его. Разговаривает с собакой. Наконец, весь белый, босиком идет за водою на Укму и принимается готовить ужин.

— Дед, — начинает Илья, — прошлый год в первый день пожара сюда приходил Аверьян? Не помнишь, с кем он был?

Старик не отвечает.

Собака лежит у его ног и стучит хвостом: оба заняты.

— Не скажешь? — неуверенно уже спрашивает Илья.

Старик молчит.

Илья думает о том, как будет ночевать в избушке вдвоем с этим человеком, и ему становится страшно. Он исподлобья посматривает на Лавера, озирается по сторонам. У стены избушки он видит большой ворох берестяных обчинков, наматывает их на палку, зажигает в костре и торопливо, без оглядки идет через лощину. Измученный, вымокший в траве до пояса, он приходит к Онисиму.

Найда бросается на него с лаем.

— Что! — кричит Онисим.

Собака покорно возвращается к порогу.

Узнав Илью, Онисим рассматривает его с любопытством.

— Славно, — говорит он. — Новый охотник.

— Насилу дотащился, — жалуется Илья. — Давай, думаю, лучше ночую у Онисима.

Онисим не отвечает. У него поспел ужин. Он стелет у костра на траве скатерть и наливает в деревянное корытце свежих щей. Илья садится поодаль, искоса поглядывает на его приготовления. Нигде похлебка не пахнет так вкусно, как в лесу.

Онисим отдает собаке кости, бросает кусок хлеба. Найда, счастливая, устраивается под кустиком. Илью раздражают фиолетовые огоньки ее глаз, он отвертывается и развязывает сумку. Онисим садится к столу и молча протягивает Илье ложку. Едят, обжигаются.

На полянке колеблются две огромные тени.

Трещит в костре. Оба посматривают на него. Это как бы сглаживает неловкость молчания.

— Гагары стадятся, — говорит Илья. (На озере слышны их крики.)

— Тронулось много птицы… Вон позавчера лебеди опускались.

— Вот бы подстрелить.

Онисим не отвечает, он смотрит на Илью испытующе. На самом деле решил лесовать или что другое?

— Пожар-то помнишь? — осторожно спрашивает Илья.

— Ну?

— В первый день на пожар Аверьян приходил. С каким он был человеком?

Онисим задерживает ложку в руке.

— А тебе что?

— Как же, надо узнать.

Онисим слышал, что у Аверьяна какая-то неприятность. Он не знает — что; раз решили разбирать, значит, что-то есть, но когда о нем что-то хочет узнать Илья, старик настораживается. Это поднимает Аверьяна в глазах старика, и он начинает подумывать о том, уж не напрасно ли возводят на Аверьяна какое-то дело?

— Ну как, дед, скажешь?

— Все забыл. Стала память старая, — со смехом в глазах говорит Онисим.

Молча заканчивают ужин. Старик идет в избушку. Собака ложится у порога.

Илья тоже лезет в избушку, опускается на пол к стене и вытягивает ноги. Онисим лежит на нарах, спиной к гостю.

За дверью свежо и сыро. Угасает костер.

— Как бы тебе, старик, самому отвечать не пришлось, — начинает Илья. — Ты знаешь, что бывает за укрытие?

Онисим быстро повертывается к Илье.

— Это что, стращать?

Илья молчит.

— Ну-ка, — говорит Онисим, — иди с богом, откуда пришел. Иди! Иди!

— Ты что, ошалел?

— Иди! — уже кричит Онисим и встает. — Иди и жалуйся на меня куда знаешь!

Илья выходит на улицу, смотрит на холодное, чистое небо, на озеро, застывшее в лунном свете, и ежится.

Онисим захлопывает дверь.

Илья вздрагивает и бежит к угасающему пламени. Он оживляет костер, ложится к огню спиной и всю ночь вертится от холода. Едва начинает брезжить, он вскакивает и уходит домой.

Он никому ничего не говорит о своей охоте. Для виду он убивает на опушке сойку и крылышки ее прибивает на стену в горнице над своим большим портретом.


Неудачи не смущают Илью. После каждой неудачи он становится только злее, решительнее и держит себя со всеми как строгий судья.

— Эй ты, председатель, — обращается он к Маносу, — что у тебя на Филатовом овине — лен сушат или тараканов морозят? Теплина пуста, никого нет.

Илья снисходительно улыбается.

— Должно быть, и сушит такой субчик, как ты! — сдержанно, с достоинством отвечает Манос.

Илья сразу свирепеет, начинает кричать.

Манос радостно раскрывает глаза. Прошлый раз, сцепившись с Ильей, он не заметил, как Илья держал выхваченные в злобе очки. Сейчас Илья сразу достает очки и долго поправляет их на носу, большим и указательным пальцем. Манос, забывшись, приближается к Илье и следит за ним с любопытством.

— Тебе чего? — несколько растерявшись, спрашивает Илья.

Манос отступает на шаг и говорит начальнически:

— Ты мне дай отчет: где эти дни шатался? У меня людей не хватает, люди на вес золота. Спрашивался у бригадира?

Илья отвечает важно:

— У меня партийные дела!

— Ты меня в панику не бери! Штрафую за прогул! Что ты, гнида, бродишь, собираешь сплетни на хороших людей! Прямо какой-то Потап на балу!

Илья грозит пальцем:

— Защищать? Захотел на казенные хлеба? Я тебе как-то намекал о Шмотякове. Свяжут!

Манос настолько оскорблен, что не знает, с чего начать речь. В память приходят отрывки самых решительных выступлений Азыкина, слова Ильи. Ко всему этому примешивается страх снова ошибиться. Манос ничего не может слепить из всех этих обрывков и, махнув на все рукой, уходит от Ильи в смятении.

День ото дня Илья становится бодрее. Его можно-видеть всюду. На гумне, на стлище, в сельсовете. Всюду слышен его трескучий голос. Но авторитет Ильи подорван невозвратно. Его или не слушают, или поддакивают для виду. Илья догадывается, что его разговор с Устиньей известен всем. Она, видимо, разболтала, да еще прибавила от себя…

Так и есть. Его вызывает к себе Макар Иванович.

— Что же ты, милый, занимаешься болтовней? — просто спрашивает он.

«Теперь уж все равно», — думает Ильи, неторопливо усаживается на диване и ясно смотрит на секретаря. Губы его шевелит улыбка.

— С каких это пор ты считаешь политическую работу болтовней? — спрашивает он.

«Как он смотрит!» — думает Макар Иванович и начинает наблюдать за Ильей, как бы впервые его видя.

Молчание Макара Ивановича раздражает Илью. Он говорит уже резче:

— Мне кажется, ты, товарищ секретарь, собираешь о членах партии сплетни.

Макар Иванович продолжает рассматривать его. Это спокойствие секретаря озлобляет Илью окончательно. У него начинают дрожать губы.

— Ты хочешь отстоять своего счетовода. Боишься за своего рекомендуемого.

— Перестань, — не повышая голоса, говорит Макар Иванович. — Запомни: болтать не надо.

Макар Иванович собирает на столе бумаги. Илья видит, что этот разговор стоил секретарю большого напряжения: лицо у него неподвижное, губы плотно сжаты. Илья уверен, что Макар Иванович уносит в себе обиду и, конечно, при удобном случае, кое-где напомнит об этом. Он наливается бешенством и кричит:

— Ты хочешь меня топить!

Макар Иванович удивленно поднимает голову:

— Не дури.

— Позволь напомнить, — продолжает кричать Илья, — кто в тридцать седьмом году распахал Агафоновы лужки?

Держась за портфель, Макар Иванович снова неузнавающим взглядом осматривает Илью. Илье кажется, что точно так смотрит на него последнее время Манос. У него мелькает догадка: не обсуждает ли секретарь его поведение с этим беспартийным?

— Председателем был ты! — кричит он. — Счетоводом — Аверьян. При вас в Малом поле навыпахивали глины!

Макар Иванович выпускает портфель. Все это действительно было. Лужки погублены, на полосах после той весны выросла одна метлика…

— А ты не помнишь, как у полосы стоял прокурор Теркин? Уполномоченный рика? — спрашивает Макар Иванович. — Ведь он заставил пахать глубже, приводил насчет глины какую-то теорию! Агафоновы лужки тоже перепаханы под нажимом уполномоченного Крысина!

Илья усмехается.

— А если бы они заставили о стенку головой стукаться, ты бы послушал?

Макар Иванович начинает горячиться. Илью радует это.

— Вреда колхозу вы тогда принесли много, — говорит он. — Жаль, меня не было дома. Я бы не допустил до этого. Не знаю, как это все гладко сошло вам с рук!

Илья делает паузу и добавляет:

— А может быть, и не сошло.

Макар Иванович вдруг перестает спорить, спокойно берет портфель и спешит к выходу. Илья остается с раскинутыми руками.

— Чего встал пугалом? — ворчит на него сторожиха. — Сейчас дверь закрою.

Илья покорно идет к двери.

Глава восемнадцатая

Марина замечает, как Аверьян в последние дни задумывается, худеет. Она приходит в сельсовет и каждый раз заглядывает к нему. Сидит со сторожихой Устиньей, смотрит, как он работает, как говорит по телефону.

— Да, товарищ Ребринский, это я, Чуприков. Ничего. (Он мрачнеет.) Тут разбирали мое дело.

Посидев с полчаса, она уходит: нет времени.

Вечером в день разбора дела он сидит у окна в потемках. Больше никого в избе нет. Возвратившись с работы, Марина зажигает лампу и ставит ее на стол. Он неподвижен, ничего не замечает. Марина осторожна касается рукой его волос. Он удивленно поднимает голову. Марина стоит спокойная, внимательная и строго смотрит на него.

— Хоть я давно тебе чужая, — говорит она, — а так нельзя. Не рвись! Тоской делу не поможешь. Я не знаю, что у тебя. Думаю, что ничего худого не сделали…

Он, размякший, прислоняется к стене и сидит, не спуская с нее взгляда. Потом отвертывается и говорит:

— Если я тебе чужой, так в чем дело! Поступай как знаешь. Жалости ко мне у тебя теперь все равно нет.

Она долго молчит. Потом совсем тихо произносит:

— Если бы не было жалости, я бы не плакала.

— Разве ты плачешь?

Марина не отвечает.

Ему вспоминаются слова матери:

«Те слезы, сынок, тяжелее, которые в тайности…»

Он смотрит на Марину и не знает, что ответить.

— Иди! — говорит Марина. — Тебе время.

И он уходит.


Илья сидит у самого стола. На нем новая коричневая рубаха, он только что из бани. В руках у него свежая газета. Все молчат, переглядываются.

Макар Иванович объявляет о том, что дело Чуприкова доследовано.

Аверьян мучительно старается вспомнить что-нибудь, но по-прежнему никакой вины за собой не чувствует. Он смотрит на широкое, с застывшей улыбкой, лицо Ильи, на его широкий жабий рот, в его желтые, влажно поблескивающие глаза.

Да, он никакой вины за собой не чувствует, но все-таки ему страшно, потому что тут находится этот человек.

Макар Иванович перелистывает папку. Все замечают, что он взволнован, поэтому всем становится ясно, что дело важное, нешуточное.

— Мы, товарищи, постарались выяснить все. Навели все справки.

Макар Иванович умолкает и принимается что-то разыскивать в папке.

Илья упирается ладонями в колени и чуть склоняется к столу. Становится видна у него в кармане тетрадь.

— Многое из того, что говорил в прошлый раз Илья Евшин, подтвердилось, — продолжает Макар Иванович.

Слышатся вздохи, скрипение стульев.

Неподвижным остается один Азыкин. Он знает все заранее. Он сидит в уголке дивана, полуприкрыв глаза, и как бы дремлет.

Макар Иванович не торопясь докладывает о пьянстве Аверьяна с Игнашонком, о том, что многие видели, как Игнашонок давал ему деньги. Аверьян кутил с Игнашонком три дня без перерыва. Неизвестным осталось, где был Аверьян 26 и 27 июля перед самым пожаром и в день пожара. Игнашонок в это время тоже пропадал с завода…

Наступает тишина. Все смотрят на Аверьяна. Лица суровы, неподвижны.

Аверьян молчит. Все это правда. В 1938 году он пил с Игнашонком. И, может быть, брал на водку деньги, он не помнит этою. Вообще все это время, как он шатался, зачастую ему было все равно, где ночевать, с кем выпить. Он жил страшно. Иногда его, пьяного, видели валяющимся в канавах…

— Это было, — говорит Аверьян, ни на кого не глядя. — Но я ни в чем не виноват. Теперь видите — я не пью.

Высказываются робко, неопределенно.

Посмелее выступает Вавила. Он не видит причины для исключения Аверьяна, как это предлагают некоторые.

Илья просит слово в порядке ведения собрания. Могут ли голосовать члены других партийных организаций, кроме того, такие, о которых не сегодня-завтра разбирается вопрос как о хулиганах?

— Так ты что же — предлагаешь ему удалиться? — с неудовольствием замечает Макар Иванович.

— Нет. Я только прошу учесть, — говорит Илья.

Неожиданно вскакивает Азыкин.

— Евшин совсем не умеет вести себя на собрании! Надоело на него смотреть.

— Председатель, позвольте слово! — спокойно говорит Илья. — Я не знаю, товарищи, кому и на кого надоело смотреть. Кто кому мозолит глаза?

Илья раскрывает тетрадь, немного придвигает к себе лампу и начинает не торопясь читать о том, как в начале весны группа двурушников — Возвышаев, Пенкин, Азыкин пытались сорвать ход мобилизации средств в Нижних Слободах.

Все открывают рты. Сам Азыкин вынимает изо рта папироску. Никто не смотрит ему в глаза.

— Позвольте! — вдруг кричит Азыкин. — Да ведь это все та клеветническая заметка. Какая наглость!

Все недружелюбно повертываются к Илье.

— Ты все время нарушаешь порядок ведения собрания, — говорит Макар Иванович. — Прекрати эти безобразия. К чему опять эта заметка? Ложь! И не о нем сейчас речь. Лишаю слова!

Илья снимает очки и продолжает листать тетрадку. Все ждут.

— Что это клевета — у меня на этот счет особое мнение.

Он делает паузу.

— Да только ли у меня!

— Врешь, жабья морда! — во весь голос кричит Азыкин.

Все смотрят на него. Он стоит со стиснутыми кулаками, тяжело дышит.

Илья бросает на него быстрый взгляд и улыбается.

— Каких еще вам надо доказательств? Виноватый всегда скажется.

— Садись! — приказывает Макар Иванович.

Несколько овладев собой, Азыкин просит слово и принимается объяснять. Эта клеветническая заметка была причиной того, что его в Нижних Слободах исключили из партии, сняли с работы и перестали отпускать в кооперативе продукты. Потом, конечно, все было выправлено, но ему до сих пор больно вспоминать об этом. Он просит извинить его за то, что погорячился. По делу Аверьяна он считает, что Аверьяна не должны исключать. Аверьян уже не тот!

Ни один из выступающих не упоминает больше об этой заметке. Начинают горячо говорить о поступках Аверьяна. Кто может поручиться за пьяницу? Было время, собирал рюмочки, не брезговал ничем. Правда, все это прошло, и вот видные коммунисты, вроде Макара Ивановича, даже нашли нужным рекомендовать его в кандидаты партии. Но выходит, что он не совсем открыто пришел в партию, что-то оставил про себя…

Аверьян смутно слышит все это. Он еще не представляет, что с ним будет, если его исключат, что будет потом. Самое страшное в том, что могут не поверить в его искренность!

Поднимается Макар Иванович. Все смотрят на него.

— Что же, товарищи, — говорит секретарь. — Вы правы, как можно поручиться за человека, который ради рюмочки вязался со всяким негодяем? Может быть, весной мы действительно совершили ошибку.

Илья одобрительно кивает головой.

— Есть ошибки, которые исправимы.

Макар Иванович не отвечает.

— Но все-таки я против исключения Аверьяна. Он вполне исправим.

— А нам известно, что было у него с Игнашонком, со Шмотяковым? — спрашивает Илья.

Молчание. Макар Иванович ставит на голосование предложение Ильи: исключить.

Аверьян закрывает глаза.

Тихо. Слышится шелест поднимаемых рук. Когда Аверьян открывает глаза, все руки уже опущены.

— Значит, против только один я, — говорит Макар Иванович и поворачивается к Филе-маслоделу: — Запиши: «Исключить при одном голосе против».

— Неправильно! — кричит Азыкин. — Я буду говорить об этом в райкоме.

Все молчат.

Илья поправляет на носу очки. Потом не торопясь достает очешник, с легким щелканием открывает его и быстро снимает очки.

— Так что ты советуешь? — говорит он Азыкину. — Переголосовать? Мне кажется собрание, кроме секретаря, единодушно.

Азыкин не отвечает.

Расходятся. Аверьян сидит у окна. Потом встает и, опустив голову, выходит.

Макар Иванович и Азыкин тоже идут на улицу и стоят у ворот. На деревне шумно: возвращаются с кинокартины. Мелькают огоньки цигарок.

— Райком отменит, — решительно произносит Азыкин.

— Не знаю…

Макар Иванович прощается и торопливо идет под гору, к реке. Он догоняет Аверьяна, но не выравнивается с ним, осторожно следует сзади.

Под ногами поскрипывает песок. Вот над рекой черная полоса лавинок. Лавинки стучат, прогибаясь под ногами. Лицом и руками Макар Иванович ощущает туман, теплый, влажный, с запахами земли. Говорят, последним ливнем в верхах сорвало плотину.

Аверьян ни разу не обертывается. Они выходят на берег. В крайнем гумне свет фонарей: бабы треплют лен. Согнувшись, оба быстро проходят мимо и снова скрываются во тьме. Так следует Макар Иванович за Аверьяном до самой его избы. Здесь он ждет, когда хлопнет дверь, и подходит к окошку. Марина сидит за прялкой. У стола ребята с книгами, с тетрадями. Аверьян раздевается в углу и сразу валится на лежанку.

— Чаю или есть хочешь? — спрашивает Марина.

— Как вы — мне все равно.

Марина начинает собирать ужин.

«Ничего», — думает Макар Иванович и уходит.


Утром Илья идет на ток. Сумерки. В кустах, за канавой, просыпаются сороки. Идти далеко, до самого Лебежского хутора. Илья торопится, оглядывается назад: никого не видно, он первый.

Тракторист устанавливает привод. Илья кивает ему, по-хозяйски обходит вокруг ометов, щупает солому. Потом встает на свое место к барабану и старательно обметает вокруг себя веничком.

Женщин Илья встречает улыбками. Пробует шутить, но на его шутки не отвечают; одни сразу берутся за грабли, другие лезут на скирду подавать снопы. Илья остается один. Он думает о том, что в этом виноват Аверьян; бабы сочувствуют ему.

Илья снова пытается заговорить с женщинами:

— Вот, бабы, какие дела-то!

Опять никто не отвечает.

Включен мотор. Начинает работать привод. Ровно вертится барабан. Илья ровным слоем направляет снопы в барабанную пасть. Он как будто не спешит: успевает замечать все кругом, покрикивает на девчат: «Не рвись! Что рот открыла, отгребай!»

Все стараются до поту. Подростки носятся с граблями бегом. Один Илья ровно, уверенно направляет снопы. Зерно летит бесчисленными брызгами.

— Ты, заозерка, что скажешь? — кричит Илья сквозь грохот машины.

— Что спросишь? — не глядя на него, отвечает Настасья.

Он посматривает на нее исподлобья.

— Обиделась?

— А что на тебя обижаться! Тебе только в глаза наплевать. Ты бы жил один на всем белом свете.

Все повертываются к Настасье.

Павла опускает грабли.

— Отступи от нее, отец, — советует она Илье. — Видишь — дружка задели, так сердце-то у нее рвет.

Илья и сам не рад, что так получилось. Он кричит на жену и вырывает сноп из рук Устиньи.

Павла, склоняясь то к одной, то к другой, начинает что-то нашептывать женщинам. Женщины переглядываются, удивленно качают головами.


Аверьян просыпается и видит на полу, на стене, по лавкам яркий солнечный свет.

В избе пусто. Пахнет горячим хлебом.

Аверьян умывается, выходит в сарай и выглядывает из ворот. Наступает новый день, день отлета птиц, строгий, немного печальный и величественный. Еще не весь осыпался лист, кусты за полем похожи на громадные костры. Облетела только рябина.

Павла Евшина смотрит из окна. Круглое лицо ее оживлено любопытством.

Аверьян уходит в сарай, начинает перекладывать сено, передвигает старые сани. Снова идет к воротам. Павла все еще смотрит. Тогда он решительно шагает по въезду. Павла прячется. Он идет задворками в другой конец деревни. Здесь садится на камень к чьей-то бане и начинает соображать, куда сейчас идти, что делать? Потом он догадывается, что могут увидеть, как он сидит тут, и, сам не зная зачем, встает и идет по полю.

У гумна Манос с двумя помощниками исправляют привод льномялки. Рядом стоят выпряженные кони. В воротах любопытные лица баб. Сзади них слышится голос Павлы (она уже здесь!):

— Ой, матушки, таких ли вышибают.

Ему кажется, что Павла говорит только для него. Никто ей не отвечает.

— Будет вам трещать, сороки! — кричит Манос.

Потом кивает подростку на коней: «Крути!» — и подходит к Аверьяну. Стоят, закуривают. Манос бледен. Ноздри у него взволнованно раздуваются.

— Всю ночь не спал. В голову мысли лезли, — начинает он. — Мне не утерпеть, чтобы не думать. У меня Авдотья как легла, так и храпит. Иногда разбудишь: «Ты все спишь! Об чем-нибудь подумай!..» — только ругается…

Аверьян чувствует, что говорит Манос совсем не то, о чем думает.

Стоят молча. Манос смотрит в сторону. В глазах у него тоска.

— Племянник Михайла женился, — снова начинает Манос. — Женился и влип: свиристелка.

Аверьян не отвечает. Тогда Манос начинает осматриваться по сторонам. Выпрямляется, делает строгое лицо и тихонько говорит:

— Понимаешь, я не могу говорить на тему политического характера. Наши с тобой взаимоотношения теряются.

Он достает очки, хочет их приладить на нос, потом как попало сует в карман и отходит за угол овина. Аверьян, уходя, заглядывает за угол и видит, что Манос плачет.

Пропала на избе крыша. Дорожки тесин заросли зеленым мохом, серыми лишаями, концы совсем сгнили, как обуглились, не достают до застрехов.

Аверьян приставляет лестницу и лезет на крышу. Марина стоит внизу. Они мирно беседуют, как будто вообще ничего не случилось.

— Придется все снимать. Ты не видала дорожильника?

— Знаю. В задней избе.

Они снимают с одной стороны весь тес, кладут на землю в стопку, и Марина идет за инструментом.

Солнце давно взошло. Ясно. В броду, на Аньге, сияет песчаная коса. Земля совсем голая. Прошли первые заморозки. Потемнела и сникла у изгородей крапива. Громадные листья девясила повисли тряпками. Вечерами стало холодно. Давно отлетели журавли.

Иван Корытов едет из леса с дровами.

— К зиме и пчелки забираются в тепло! — с улыбкой говорит он Аверьяну.

— Да, да, пора все проверить! — с напускной бодростью отвечает Аверьян.

Он берет у Марины дорожильник. Оба садятся на стопку теса и начинают прочищать дорожки. Рыхлая грязная стружка разлетается в труху.

Руки у Марины маленькие, загорелые, пальцы истыканы жнитвиной. Она дергается вслед за инструментом, вытягивает даже шею, как плывет. Чувствуя усталь, она невольно разжимает руки — дорожильник проскакивает вхолостую. Она виновато смотрит на Аверьяна. Нет, Аверьян не сердится. Он теперь день ото дня добрее, но это только больше пугает ее. Марина видит, что для нее у него ничего нет, только эта обижающая доброта. Она думает о том, сколько ей придется жить одной, без него, и тихонько плачет.

— Чего ты? — участливо, со страхом спрашивает Аверьян.

— Так что-то придумалось.

Он выпускает ручки дорожильника. Долго сидит, задумавшись. Потом, не глядя на нее, тихо произносит:

— Правда. Ничего у нас не выходит…

Марина отвечает сквозь слезы:

— Сейчас сама так думаю. Тогда я этого не понимала.

И смотря на него без злобы, похудевшая, с большими тоскующими глазами, добавляет:

— Только не уходи так, скажись…

Аверьян молчит. «Да, надо ей сказать», — думает он.

Глава девятнадцатая

Макар Иванович пришел в сельсовет и увидал Аверьяна, как всегда, на месте. Он считал, писал, разговаривал с посетителями, с иными даже пробовал шутить.

— Написать тебе, Аксинья, что ли? В Октябрьскую позовешь пиво пить…

— Да уж только бы дожить, а чем угостить — найдем…

Макар Иванович то и дело выходил в общую комнату и приглядывался к нему. Аверьян такой же, как всегда! Макар Иванович подошел к самому его столу и попросил написать отношение члену сельсовета Старого села. В отношении надо было сказать о старике Ермоше, проживающем на месте хутора в трех километрах от деревни, об оказании помощи больному старику.

Аверьян начал писать, и Макар Иванович увидел, что пишет он совсем не то, весть о старом Ермоше не тронула его. В глазах Аверьяна безразличие. Они остаются такими и в то время, когда Аверьян улыбается. Сейчас с ним можно говорить о чем угодно, он будет отвечать, улыбаться, не думая о сказанном. Он не будет вздыхать, сидеть, опустив голову, но может остановиться где-нибудь на пути и простоять несколько часов, пока его не сдвинут.

В сельсовете полно людей. В углу Аверьян видит лицо Настасьи. Пришла по делу к Макару Ивановичу, садится на лавку и ждет. Шум, толкотня, кто-то просит справку. Да, это единоличник Иван Костин…

Когда Макар Иванович понял, что происходит с Аверьяном, он испугался, послал мальчишку с запиской к себе домой. Мальчишка принес что-то завернутое в бумагу. Макар Иванович, улыбаясь, как и Аверьян, одними губами, подошел к нему и подал сверток.

— Помнишь, обещал тебе пулевой дроби. На, возьми. Все равно мне ходить некогда.

Аверьян молчал. Потом Макар Иванович заметил, как глаза его потеплели, движения потеряли четкость, быстроту. Он оглянулся, как будто сейчас поняв, где он и что с ним, и сказал:

— Спасибо.

С этой минуты он уже не работал, как раньше, он стал тих, неуверен, перестал шутить, улыбаться, на лице у него появилась растерянность.

Макар Иванович ушел, оставив его в сельсовете. Устинья то и дело выглядывала из своей каморки, следила за ним и снова скрывалась.

Под вечер в сельсовет пришел Илья. Он хлопнул дверью и смело двинулся в передний угол. Не сгибая головы, весь вдруг повернулся на месте, приставил к столу стул и прочно сел на него.

Аверьян продолжал работать.

— Что, разве я не прав? — тихо начал Илья. — Должен был слушать. Ведь говорил тебе не кто-нибудь. Понятно, тебя винить не станут: большевиком может быть не всякий.

Илья достал очки и потянулся к газете. Аверьян искоса посмотрел на его короткую, пухлую руку. Устинья вышла в общую и стала подметать пол.

Илья продолжал совсем тихо:

— Только канители наделал организации. Ну вот, чего дождался? Вчера тебя исключили, а завтра, может быть, пойдешь на казенные хлеба, за своими приятелями.

Аверьян перестал считать, прикрыл пальцем цифру и так застыл.

— А тужить-то чего! — успокаивающе продолжал Илья. — Нужно было слушать раньше. А сейчас что же ты, после-то дела! Вот ты даже тут не можешь держаться, как человек…

Аверьян поднялся, шагнул к Илье и схватил его за горло. Со стола полетели счеты, загремел, опрокинувшись, стул.

Устинья засуетилась в углу: то ли бежать за народом, то ли броситься на выручку Илье.

Аверьян выпустил Илью, отряхнул руки, плюнул и упал на стул. Илья тупо осмотрел избу, Устинью и, указывая на нее пальцем, сказал:

— Ставлю в свидетели!

— Я ничего не слыхала, не видала! — крикнула Устинья и зажала уши.

Илья, шатаясь, поднялся и, держась за стенку, вышел из сельсовета.

Аверьян тоже вскоре вышел. Устинья смотрела в окно. Он перешел реку по лавам, поднялся в гору, к своей деревне.

Устинья повздыхала и отошла от окна.

У самой деревни, на конце полосы, Аверьян снова увидел Настасью. Мелькнуло ее лицо, белый платок. Он быстро прошел за крайний амбар.

Дома никого не было. Ворота приперты коромыслом. Аверьян выхватил коромысло, зашел в сарай и запер ворота изнутри. К нему подбежала собака. Он оттолкнул ее, взял приставленное в углу ружье, пришел в избу и сел в простенок на лавку.

Собака царапалась за дверью.

Он осмотрел темные стены избы, полати, лавки, фотографические карточки на стене и выглянул в окно. Ему показалось, что за углом мелькнуло лицо Настасьи. У самого окна качалась желтая влажная ветка березы. Он тронул ее, листок оборвался и, мягкий, прохладный, остался в руке. Он почувствовал страшную слабость, ружье валилось из рук. Стискивая зубы, он снял с правой ноги сапог, взвел курок ружья, поставил ружье на пол и упер стволом себе в подбородок. Потом он закрыл глаза и медленно стал поднимать правую ногу. Вот уже большой палец коснулся железа. Он нащупывает собачку. В последнее мгновение у Аверьяна дрогнула рука со стволом. Раздался выстрел.

Прошло несколько минут. Он открыл глаза и услышал бешеный лай собаки за дверью. Не узнавая, он стал осматривать избу, смотрел и не верил, что он живет и видит эту избу, эту дверь, слышит лай своей собаки. Из оцарапанной щеки текла кровь, но боли он не чувствовал, он помнил только одно: он жив!

Он встает, открывает дверь и сразу видит вдали плесо у мельницы и человека на плоту, забивающего в плотину доску. Собака прыгает на Аверьяна с радостным лаем и визгом, она почти сбивает его с ног, он то и дело прислоняется к стене. Неуверенно он подходит к воротам и держится за них. Он жив и все это видит! Вот она лежит перед тобой, земля, полная изобилия и радости! Прозрачные реки текут по лесам. По берегам их отдыхают лоси… На лесные озера белым облаком опускаются лебеди. В Согре по дуплам и колодинам расплодилась куница; в соснах у самой деревни поселились тетерки. Весной вся земля полна бормотания и чуфыкания косачей. На рассвете, в поле, у самого твоего амбара, ты слышишь, как все ходит ходуном. Ты выходишь на пригорок и видишь вокруг землю, лишенную покровов, теплую, с запахами молодых побегов и свежести. Она рассыпается и хрустит под пальцами, и кожа твоя розовеет, наполняясь прохладой и соком… Перестали пасти в лесу коней… Конские тропы на Митревы пенники, к Исаковой избушке давно заросли, затески на деревьях облились серой и потемнели. Изгороди стаек[21] упали, шалаши погнили. Там, где толстым слоем лежал мох — постель твоего деда, отца, — выросли из шалаша однолетки осины и стены покрылись грибками. Там, где твой дед рубил лучину, теперь не бывал топор, и древний «костер»[22], повернутый на юг комлями, свидетельствует еще о том, что в этом направлении была дорога. Где-то на Жарах или на Иксе рубят лес, но стук топоров долго еще не долетит сюда, озеро Данислово долго еще будет видеть человека гостем, и лоси будут отдыхать по берегам Шивды…

Да, он жив и хочет жить всегда, не умирая. Он будет жить и докажет всем свою великую любовь к этой земле, к лесам, к рекам, небу, к человеку, докажет свою чистоту перед всеми. Докажет потому, что чувствует в себе громадные силы. Он разрешит теперь все трудности, все вопросы, хотя еще не знает, как это сделает, но сделает, потому что он любит землю и человека на ней.

Босой, в расстегнутой рубашке он выходит в огород и жадно вдыхает запахи осени. Ноги его влажны, к ним пристают семена старых трав. Щеки его розовеют. Он идет по полю, сам не зная куда. За ним бежит Зорька. К ней пристают еще несколько собак. Они провожают его по всему полю.

Он проходит гумна. В воротах неподвижные женские лица.

У погребов, на середине поля, он видит Настасью. Настасья идет к нему на виду у всей деревни. Торопится. Вот уже совсем рядом.

— Ты живой…

Он хочет произнести: «Настасья», — но боится, что она опять уйдет от него, и встает впереди нее на тропу.

— Что мы делаем!.. — чуть слышно говорит Настасья.

— Так что? Пусть знают. Пусть видят. Марина знает…


К сельсовету подъехала машина. Из нее неторопливо вышел секретарь райкома Ребринский.

Макар Иванович встретил его на крыльце и провел к себе в комнату.

Поговорили о молотьбе, об озимях, о сухой осени. Потом Василий Родионович попросил дело Аверьяна. Несколько встревоженный Макар Иванович подал дело. Ребринский долго рассматривал его. Нашел заметку из старой газеты — клевету на Азыкина, брезгливо поморщился. Кто и для чего раскопал все это? Протокол написан торопливо, безграмотно, всюду поправки. Он оттолкнул папку.

Может ли быть, чтобы он так грубо ошибся? Он вспоминает гибкую фигуру Аверьяна, его упругую походку, сознание силы и достоинства на его лице и ничего не может понять. Ему становится нестерпимо обидно оттого, что именно этот, на которого он так надеялся, оказался с изъяном. Десять лет Ребринский на партийной работе — перед ним прошли сотни людей, больших и малых. Сейчас судьба одного незаметного, затерянного в лесу человека волнует его по-особенному. Может быть, потому, что он тоже, как и Аверьян, весь от лесов, от земли, что в нем та же неутомимая жадность к жизни?

Нет, он думает об Аверьяне не только потому, что их объединяет любовь к природе. Как могла придти в голову эта мелкая мысль?

Василий Родионович кивнул на папку:

— Сами-то вы тут разбираетесь?

— Да вот постановили…

— Азыкин вам помогает?

— Да. Занимается с нами по «Краткому курсу». Приезжает часто. Вот, пожалуй, один-то Азыкин у нас и есть.

— Неправда, — сказал Ребринский. — У вас есть хорошо развитые коммунисты. Вот этот ваш дорожный мастер. Потом маслодел Филипп Грихонин. Когда-то в совпартшколе учился. Что они перестали работать над собой? А ты расшевели, заставь!

Ребринский назвал еще несколько коммунистов.

Макар Иванович удивленно смотрел на него.

— Да если так считать, то конечно, — согласился Макар Иванович.

— Так что же вы не могли как следует подготовить партийного собрания?

«На самом деле, — подумал Макар Иванович, — как же это получилось?»

Ребринский вышел из сельсовета и зашагал под гору, к реке. Макар Иванович догнал его.

— Что же ты, — с мягким укором заговорил Ребринский, — людей не знаешь?

Макар Иванович молчал. Он думал о том, что сельсоветские дела мешают руководить партийной организацией. Хотел пожаловаться на свою недостаточную грамотность, но спохватился: все это отговорки, скажет секретарь. «Давно ли ты на общественной работе?» — «Да вот, никак, шесть исполнится». — «Значит, пора чему-то научиться…»

— Теперь будет посвободнее, — сказал Макар Иванович.

За рекой, на старосельских пожнях, женщины снимали лен. Ребринский направился туда.

Утром был иней, пристывало. Сейчас земля отошла. Шелестели кусты. По-летнему спокойно сияли лужи. Поля раздвинулись, стали незнакомо просторны и тихи.

Из Старого села навстречу Ребринскому вышел Манос. Он был в плаще, с полевой сумкой на боку, прямой, бодрый.

— Приветствую! — крикнул Манос и приложил руку к козырьку фуражки. — Председатель колхоза «Искра» — Колыбин.

Он сунул Ребринскому руку и поправил на плече ремень. Ребринский рассматривал его высокую прямую фигуру. Он уже не раз встречался с Маносом, знал и о его чудачествах, и о том, что при желании этот человек мог хорошо работать.

— Людей не хватает, Василий Родионович, — четко произнес Манос.

— Может быть, поискать — они и найдутся.

— Нет. Смотрите сами. Пятнадцать у Белого мостика лен снимают. Двенадцать ушли на Исаковы десятины хвою для подстилки скоту тесать. Старики — Климаша да Лукан ушли к Бабьему озеру за берестом. Семеро уехало на станцию с картошкой. И получается — ни там ни тут.

Манос вытянулся, настороженно ожидая.

— Сколько у тебя стариков и подростков? — спросил Ребринский.

Загибая на руках пальцы, Манос принялся считать:

— Тимоха с внуком, Белоножка, Степанида, Вася Бухаркин, Лывушкин со своей Перепетой.

Манос прошел по порядку все Старое село. И сам удивился: насчитал больше двух десятков.

— Эти люди могли бы хвою тесать? — спросил Ребринский.

— Да ведь, понятно, дело не тяжелое.

— Вот их и попроси, а всех крепких отправь на лен.

Манос приложил руку к козырьку кепки.

— Тут еще не все.

Манос посмотрел на Макара Ивановича.

— Вот Чуприков. Ушел в лес, вторые сутки ни слуху ни духу. А по-моему — парень всех мер.

— Так что же он срывает работу?

Манос круто повернулся.

— Тут, Василий Родионович, есть такие оптики, что ой-ой! Прогульщик с партбилетом!

Манос помолчал. Ноздри его широко раздувались. Он хотел сказать что-то злое, но только махнул рукой.

— Хотите, я приведу вам факт с отрицательными замашками?

Ребринский молча кивнул.

— Когда в начале жнитвы начисляли двойной трудодень, так этот Илья Евшин вместе с женой с полосы не сходил. А как перестали, так он сразу повез зерна государству.

Манос перевел дыхание и указал Ребринскому на полосу у леса. В середине полосы было широкое темно-зеленое пятно.

— Второй пример: Илья взялся подобрать после молотилки и смотрите, что сделал! Озимь на том месте пошла.

Немного помолчав, Манос добавил:

— Вы бы, Василий Родионович, зашли к этому товарищу в огород. Вот где у него интерес жизни!

Ребринский переглянулся с Макаром Ивановичем. Тот отвел глаза.

Манос пригласил Ребринского к себе ночевать, но тот сказал, что нужно сходить в другие колхозы, сам еще не знает, где остановится на ночлег.

Глава двадцатая

В Старое село опять приехал Ребринский. Он вылез из машины с ружьем в руках и направился к дому Аверьяна.

Аверьян сидел за столом и завтракал. Приезд Ребринского как будто не удивил его. Он радостно поднялся навстречу и усадил гостя за стол.

— Только с реки, — сказал он. — А уток мало. Да я, признаться, не совсем люблю охоту. Мне бы все в лесу.

С дороги Ребринский хотел есть. Он с удовольствием хлебал с Аверьяном суп из вареных рыжиков.

— Так что будем делать? — хитро сощурившись, спросил он Аверьяна.

— Придется в лес идти…

В сенях послышалось шуршанье плаща, скрипнула дверь, и через порог шариком перекатилась кривоногая Маносова Розка. Она покатилась по избе, все обнюхала, осмотрела и легла у печки.

— Ко мне в гости, Василий Родионович? — сказал Манос, входя в избу. — Я велел Авдотье самовар поставить.

— А мы идем на охоту.

— Ну что ж, ни пуха вам ни пера! Долго пробудете?

— Часа на три, — ответил Аверьян.

Манос погладил бороду, встал. Розка подкатилась к двери.

— Тогда вы мимоходом осмотрите читальню. Устроена при помощи женских сил.

— Хорошо-хорошо, — закивал Василий Родионович.

Манос быстро вышел.

Позавтракав, Аверьян надел старую фуфайку, лапти — «в них легче ноге», — кликнул собаку, и они пошли.

На окнах читальни висели занавески. У крыльца толстым ковром лежала хвоя.

В читальне слышались голоса.

Ж е н с к и й  г о л о с: — Что-то все пишет, пишет.

М а н о с: — А как же, матушка, я административное лицо.

Ж е н с к и й  г о л о с: — Этому лицу много доверено…

М а н о с: — Да ведь у меня живые люди!

Когда они вошли в читальню, Аверьян сразу догадался, что Манос отвечал так для того, чтобы слышал секретарь. Аверьян улыбнулся и молча стал наблюдать за Маносом.

Манос сидел за столом. Перед ним лежала полевая сумка. Стол был покрыт чистой скатертью. За спиной Маноса висело полотенце с большими оранжевыми петухами. Пол в читальне был чисто вымыт, посредине лежала домашнего тканья цветная дорожка. У левой стены стоял большой стол. На нем лежало несколько развернутых газет и журнал «Молодой большевик». Три женщины сидели на лавочке. Они, видимо, только что кончили уборку читальни. Сидели раскрасневшиеся, с подоткнутыми юбками.

— Вот тут я для себя столик поставил, — сказал Манос. — Иногда буду приходить наблюдать текущую жизнь.

Манос вышел проводить их. Шагал в ногу с секретарем и говорил:

— Вчера у нас один парень приехал из Западной Белоруссии. Порасскажет — хорошо встречали нашу Красную Армию.

Манос гордо выпрямляется.

— Если потребуется, так мы, Василий Родионович, ратники второго разряда, тоже сумеем рассердиться!

Остановились у гумен. Манос хозяйственно осмотрел поля, пожни по берегу Модлони. Всюду было пусто. Стоги жались один к другому. Пятнами темнели кусты. В полянке у Лебежского хутора Василий Родионович заметил совершенно розовый склон.

Манос тянулся, ожидая похвал.

— Это хорошо, — сказал Василий Родионович. — Только что же вы солому-то на полосах оставили? Посылаешь в лес хвою тесать, а тут лежит солома!

Он указал на розовые полосы.

— Овес был такой, что на одном вершке хвост и голова, — виновато ответил Манос. — Ниже никак не берет машина.

— А вы бы косилкой.

— Косилку не могли направить… — ответил Манос и с раздражением подумал: «Черт его знает, льномялку устанавливал, а с этим дьяволом ничего не мог поделать».

Василий Родионович снова осмотрел поля. «Нет работы с людьми, — еще раз отметил он для себя. — Нужно будет заняться ими вплотную».

— Ну пошли, что ли! — решительно произнес он.

Манос довел их до середины поля и попросил долго не задерживаться в лесу. Время все-таки глухое.

Они идут через Марьин поток. В кустах сухо, запах устаревшей травы и листьев. Трава высокая и редкая, листья лежат на ней, как на дне реки.

Василий Родионович давно не бывал на осенних пожнях. Он жадно рассматривал кусты, рыжие муравейники, нарядные рябины, полосы солнечного света на земле, на белых стволах берез.

Они на ходу срывают прозрачные оранжевые ягоды шиповника и вполголоса беседуют.

— Взял на две недели отпуск, — говорит Аверьян. — Надо в лес походить да кое-что перечитать.

— Что у тебя такое? — как бы между прочим спрашивает Василий Родионович.

— Дело разберешь — увидишь. У меня ничего нет. — Аверьян быстро поворачивается вправо. — Опять эта собака?

Они подходят к опушке. Лес неподвижен. Очень далеко лает чья-то собака.

Зорька, не торопясь, переваливается между деревьями. Коротенькая, отяжелевшая, над глазами большие желтые пятна. Издали кажется, что у нее двойные глаза. Вот она останавливается, смотрит на вершины и виляет хвостом.

— Берет только опытом, — говорит Аверьян. — Ничего не слышит. Сверху упали перышки — осколки сосновой коры. Вот догадывается: она где-то тут.

Аверьян осматривает елки. Сейчас его тело напряжено. Сколько в нем уверенности, спокойствия и силы! Василий Родионович смотрит на него сбоку. «Нет, этот не покривит. А пережитое, — поди, таким нелегко дается. Ну, что же… Крепче будет». Аверьян чувствует на себе его взгляд и с улыбкой говорит:

— Я каждый раз — как впервые, а охочусь больше двадцати лет.

Слышно потрескиванье сучьев под ногами Зорьки.

Потом она начинает часто лаять.

— Пошли, — говорит Аверьян и смело, без опаски шагает вперед.

Василий Родионович еле поспевает за ним.

Вот уже совсем рядом собака, а Аверьян все ступает без разбора. Метрах в двадцати от собаки, в мелком ельнике, он останавливается. Встает и Василий Родионович и держит руку на груди.

Посмотрев с минуту на вершины трех высоких елок, Аверьян уверенно произносит: «Ага!» — и повертывается к Василию Родионовичу.

— Ну вот тебе задача — рассмотреть. Можно с этого места, можно ходить кругом этих высоких елок.

Собака продолжает лаять. Посматривает на людей, перебегает с места на место и лает.

Василий Родионович с тревогой принимается осматривать вершины. Но там все спокойно: темно-зеленая хвоя, шишки, голубые просветы неба.

Аверьян стоит в стороне. Ружье у него по-прежнему за плечами. За ремнем белеют варежки. В руке топор. Василий Родионович продирается сквозь сучья. Мягкие кочки с хрустом обжимаются у него под ногами. Он ничего не видит.

— Не спеши, — ровно говорит Аверьян. — Успеем. Да, пожалуй, с того бока, где ты сейчас, должно быть лучше видно. Бывает, что она прилепится к сучку в вершине, в мох затянется. Подлезешь к самой — никак не можешь различить. Так глазок, увидишь, чернеет или ухо — в нем кисточка…

Василий Родионович снова смотрит вверх и видит на сучке пепельную полоску. Кругом седой лишай, хвоя. Полоска неподвижна. Наконец он различает кончик пушистого хвоста. У него начинает сильно биться сердце.

— Вижу! — кричит он.

— Я знаю, что теперь видишь, — спокойно отвечает Аверьян. — Хорошо. Иди сюда. Белку надо бить только в голову, чтобы не портить шкурку.

Василий Родионович бежит к нему, встает рядом и сразу видит у самого ствола маленькую голову белки.

— Стреляй, — говорит Аверьян. — Не торопись. Она никуда не уйдет. Она наша. Главное дело — найти…

Василий Родионович поднимает ружье. Руки у него немного дрожат. Потом это проходит.

Белка неподвижна.

Собака умолкает и смотрит то на Василия Родионовича, то на вершину.

Раздается выстрел. Подгибая сучья, как по ступенькам, белка спускается книзу. Несколько секунд висит на нижних сучках и падает прямо в рот собаке. Дав Зорьке немного помять ее, Аверьян кричит:

— Будет! Положи!

Подняв белку, он раздувает шерсть у нее на шее сверху и говорит:

— Первый сорт. Мездра совсем белая.

Он дает Василию Родионовичу подержать белку и смеется глазами, видя, как тот несколько смущенно и радостно осматривает ее.

Аверьян отрезает у белки передние лапки и бросает их собаке. Зорька не спеша уходит в лес.

Они тоже идут. Аверьян на ходу обдирает белку.

— Рекомендуется снимать сразу, — говорит он. — А то кровь запекается — дефект.

Потом он обезжиривает шкурку ножом и сует ее в сумку. Зорька неожиданно появляется перед ними и подхватывает тушку на лету.

Они шагают без дороги. Аверьян не смотрит по сторонам, идет прямо, как в своем доме.

На кочках темная перезревшая брусника. Ее теперь можно есть горстями. Она опадает от легкого прикосновения. Около старых мостков через ручьи и сыри — заросли черной смородины. Крупные ягоды лежат на земле.

Начинаются сухие светлые гряды, вырубки. На опушках много белки, много высоких сухих осин: дерево на краю леса гибнет скорее…

— Кто выкопал эту газетную заметку про Азыкина? — спрашивает Василий Родионович.

— Коммунист Илья Евшин.

— Что он за человек?

— Не скажу про него ни худого ни хорошего: он поднял на меня дело. Слышишь, вон чужая собака лает?

— Да…

— К этому человеку нам надо подойти.

Они останавливаются на краю гряды и слушают. Далеко, далеко в Пабережском лесу слышится выстрел. Собака перестает лаять. Зато снова сказывается Зорька. Лай у нее отрывистый, ленивый.

— Вот сейчас надо быть осторожным, — говорит Аверьян и снимает ружье. — Ты постой. Потом крикну.

Склонившись, он быстро и беззвучно двигается от елки к елке и вскоре пропадает.

Василий Родионович нетерпеливо ждет. Когда раздается выстрел, он не дожидается крика и бежит со всех ног. Запыхавшийся встает перед Аверьяном.

Аверьян держит в руках тетерку и гладит ее грудь.

— Поровну, — говорит он с улыбкой. — Моя белка, твоя эта.

Зорька расходится. Аверьян не успевает обдирать белок. Он просто сует их за ремень. Вскоре совать становится некуда. Вокруг его тела белки, как ожерелье. Хвосты один подле другого, головушки подвернуты на грудь. У некоторых не тронуты большие яркие глаза. Они кажутся живыми.

Выстрелы в лесу и лай собак все ближе.

Василий Родионович осматривает лес. В какой стороне деревня — разберись! Правда, если б найти просеку, тогда он смог бы легко определиться. В одном месте они видят старый квартальный столб, но кругом так заросло, что просеку можно угадать только по положению столба.

Они выходят в сырь. Совсем рядом лает чья-то собака. Они прыгают с кочки на кочку, хватаются за жидкие сосенки. Наконец сухой берег, тропа. Обтертая ногами осиновая валежина. Между елками голый холм — Лисьи ямы.

Слышатся удары обухом в елку. Через несколько минут они видят между деревьями рыжую с белыми пятнами собаку.

Аверьян улыбается.

— Ты опять в наш лес пришел! — кричит он.

Из-за ветвей показывается человек лет сорока, с рыжей бородкой, в хороших охотничьих сапогах, в синем холщовом пиджаке. Он смотрит на них и сверкает чистыми, белыми зубами.

— Опять заблудился.

— Да нет, видно, дело не в этом, — с улыбкой говорит Аверьян. — Я вот неделю в лес хожу и каждый день, тебя слышу. Черти, шихановцы, выщелкаете у нас всю белку!

Оба смеются.

Аверьян указывает охотнику на Василия Родионовича.

— Познакомься, Семен, это секретарь райкома.

— А! Товарищ Ребринский! — говорит охотник и протягивает Василию Родионовичу большую чистую руку. — Выстрелить-то хоть разок удалось?

— Не разок, а много, — говорит Аверьян. — И только одну шкурку испортил.

— Дело, — одобрительно замечает Семен.

Теперь лают обе собаки. Все трое начинают рассматривать белку.

Семен подходит к дереву и начинает стучать обухом.

— Смотрите!

— Смотрим, — отвечает Аверьян. — Вон она. — Он снимает с плеча ружье и стреляет.

Семен подбирает упавшую белку, достает из патронташа заряженный патрон, подает Аверьяну и принимает от него пустую гильзу. Калибр у них один. Потом они идут.

Собаки бегут впереди, то показываясь, то снова скрываясь. Изредка Аверьян или Семен покрикивают:

— По-ла-а-ай!

Или свищут, давая понять собакам, в каком направлении они идут. Собаки держатся этого направления и по пути ищут.

— Мне, знаешь, потребовался ты один раз, — говорит Аверьян Семену. — Не мог вспомнить, из какой ты деревни, как звать! Вот удивительное дело! А тут — как-то услышал твою собаку и все вспомнил.

— Однажды мы с ним закружились, — поясняет Василию Родионовичу Семен. — Ходили да ходили, попали в такую сырь, что никак и не разберешься. Лес оборванный, суша не суша, сырая не сырая, по сучью не выйдешь, солнца нет. И место совсем незнакомое. Чувствуем оба: больно где-то далеко от деревни. А была сушь. Леса даже позапрошлый год горели. Хочется обоим пить нестерпимо, поэтому и в сырь-то попали. Стал свет меняться. Да так быстро. Шагаем наугад. Свалишься, станешь вставать, слышишь — сзади пыхтит, тоже свалился. Одно время, так, пожалуй, один встает, другой ложится. Коленки оборвали, белеют, как у прежних святых. Я говорю: «Ты как хочешь, а я больше от этой елки не оторвусь». Наклонился так, смотрю — суша. Давай дрова рубить. Нарубили дров, костер наклали. Накидали вокруг хвои, от земли-то оторвались, стало тепло. Свету только что у костра. Посмотришь кверху, как в трубу. Вот попали. Погибнешь — никому не найти! Подремлем, да поговорим. Вспомним, когда в каких местах в лесу бывали, какие похождения прошли. Не спали всю ночь. Потом я чуть приклонился. «Аверьян!» — «Что?» — «Я вершины увидел!» Верно. Смотрим оба — вершины. Потом яснее и яснее, и настало утро…

Они останавливаются и осматривают лес. Светлая осиновая роща. Посредине течет какая-то речушка.

— Шивда! — говорит Аверьян. — Далеко попали. Надо сознаться — я виноват. Вел к Онисиму в избушку…

Он смотрит на Василия Родионовича.

— Разве можно побывать у нас в лесу и не увидеть озера Данислова?

Василий Родионович кивает головой. Про старых охотников Лавера и Онисима он слышал.

Подходят к озеру.

— Что ж, — говорит Семен. — Придется ночевать и мне с вами.

Аверьян показывает в сторону.

— Идти сейчас некуда.

На земле, под ветвями уже темнеет. Собаки выходят на дорогу. В вершинах совсем тихо. Озеро виднеется сквозь деревья синими пятнами.

Онисим только что пришел с охоты и раскладывает перед избушкой костер. Он больше любит варить на воле. Собака настороженно рассматривает незнакомых людей.

— Ляг! — говорит он ей.

Собака отходит к углу избушки.

— Как раз к ужину, — говорит Онисим. — Устали?

Охотники, громко разговаривая, моют на озере ноги, руки и присаживаются к костру. Онисим три раза стучит обухом в сухое дерево. За лощиной слышатся три ответных удара. Вскоре на полянку выбегает Гроза и за ней не спеша, раскачиваясь и глядя прямо перед собой, показывается Лавер. Он подходит к костру, молча кивает Семену, потом Василию Родионовичу, которого рассматривает долго и внимательно, и садится поодаль.

— Как промысел? — спрашивает его Василий Родионович.

— Это наш секретарь райкома, — поясняет Аверьян.

Лавер понимающе кивает головой, достает табакерку, нюхает, потом говорит:

— В этом году промысел будет на белку. А птицы опять мало.

Потом спрашивает:

— Нарочно к нам приехал?

— Да. Ваши леса посмотреть.

Лавер не отвечает.

Онисим рвет около избушки сухую траву и обтирает копоть с большого черного чайника. Аверьян берет чайник, приносит с озера воды и подает старику.

Онисим сердито спрашивает:

— Не съехал?

— Нет, все живет на Лебеже, в бане.

Онисим почти бросает чайник на землю.

Во время ужина вдруг настораживаются собаки и смотрят на темную тропу.

На полянку выкатывается кривоногая Розка, быстро все обнюхивает и садится перед Онисимом. Потом слышится шуршанье плаща. Манос стремительно выбегает из темноты. Перепачканный в грязи, утомленный и притворно злой.

— Вот они, черти! — кричит он. — Насилу-то догадался. А то уж, думаю, завтра придется народ собирать, разыскивать.

— Чудак! — говорит Аверьян. — Нарочно пришел?

— А как же! У нас, брат, каждый человек дорог. Вот и побежишь, не глядя на ночь. Столько раз падал, что если в один ряд вытянуть — хватит до Нернемы.

Манос быстро скидывает плащ, идет на озеро, потом садится вместе со всеми в кружок к столу.

Котел окутан паром. Аппетитно пахнет свежей дичью. Манос от нетерпения причмокивает губами и вертит а руках большой ломоть хлеба.

Онисим стучит по краю котла ложкой: можно начинать.

Манос первый запускает свою большую ложку в котел и вытаскивает ее полную до краев.

Собаки в стороне грызут кости.

Немного отдышавшись, Манос говорит:

— В сельсовет опять какой-то приехал. Станет вышки ставить. Сказывают, тридцать семь метров каждая.

— Это для того, чтобы лучше видеть всю страну, — замечает Василий Родионович, а сам думает: «С этими людьми ее всегда и всюду видишь и слышишь. Ее чистую душу кому заглушить, затуманить?..

И вот тебе дано счастье все это чувствовать и помогать рождению нового…»

— А! — понимающе кивает Манос. — Работа оборонного значения. Тогда мы на эту вышку будем заглядывать!


Малеевка

1940

Комментарии