Будни и праздники — страница 28 из 117

Начинался дождь: по крыше словно бегал быстрый зверек, мелко и четко постукивая железными коготками. В передней мерно тикали «ходики», вскрипывая с каждым взмахом маятника.


Стараясь думать о приятном, Денис Петрович вспомнил, что скоро переезжать в другую — новую, полностью благоустроенную квартиру. Но на сей раз даже это с нетерпением ожидаемое событие показалось не столь уж важным. Тягостное чувство человека, забывшего что-то очень важное и безуспешно пытающегося вспомнить, завладело им. Он приподнялся, злобными толчками взбил подушку, снова улегся. Внезапно заболела поясница. «Старость, черт бы ее побрал!» — тоскливо подумал Денис Петрович. Понимая, что теперь долго не уснуть, он остался лежать с открытыми глазами.

Дождь перестал стучать. Денис Петрович знал, что жена тоже не спит. Но она молчала и даже не шевелилась. Лишь бесстрастно тикали в тишине передней старенькие часы Веры Михайловны, отсчитывая беспощадно судящее время.

ЗА СТЕНОЙ

Двухэтажный дом, в котором я временно остановился, хранил следы многих десятилетий, прошедших через него. Это был осколок давно исчезнувшего уездного городка — с вычурным фасадом, высокими узкими окнами и облупившимися амурами, животики которых выставились над мрачноватым подъездом.

Я приходил усталый. И чуть ли не каждый день, едва открывал дверь, как музицирование за стеной начинало бить по голове. Стены дома, источенные временем, перестали служить преградой для звуков. Поэтому бренчание пианино в соседней квартире раздавалось столь явственно, словно находилось оно возле самого уха. Репертуар выдерживался с неизменным постоянством — несколько цыганских романсов, песенка «Как много девушек хороших», танго «Брызги шампанского», фокстрот «Риорита» и старинный вальс «Амурские волны» А также еще что-то, столь же древнее — что именно, сейчас уже не помню… Это однообразие, в сочетании со стонами расстроенного инструмента, сначала вызывавшее обычное раздражение, через непродолжительное время превратилось в подлинную пытку.

Я знал, что за стеной проживает женщина, однако еще не встречался с ней, ибо поселился здесь недавно. Впрочем, не был знаком и с другими соседями. Кроме домкома — суровой женщины, два или три непродолжительных разговора с которой заключались в том, что она напоминала мне о необходимости прописаться, а я обещал сделать это в ближайшее время.

Таким образом, конкретных сведений о «музыкантше» за стеной не имелось. Но озлобленное воображение рисовало ее так: перезрелая девица с прыщавым лбом, высокомерно-обиженным выражением глупого лица и папильотками в травленных перекисью волосах…

А жить становилось совсем невмоготу. Возвращаясь вечером, я боялся открыть дверь комнаты, почти со страхом предвкушая дребезжащие аккорды мелодии, которые недавно нравились мне самому, но повторяясь изо дня в день, да еще в скверном исполнении, стали нестерпимыми, даже ненавистными.

Прекратить эти упражнения казалось невозможным. Несколько раз я порывался объясниться с «музыкантшей» начистоту, но по понятным соображениям, хотя и с большим трудом, удерживался от этого. Что же делать? Сообщить в милицию? Подать в суд? Нелепо… Обращение к помощи домкома исключалось — я избегал встречи с нею.

Однако всему есть предел!


…Тяжелым влажным паром дымилось начало апреля. Пригреваемые неярким, но уже теплым солнцем, на карнизах плавились сосульки, роняя прозрачные и длинные капли. Снег превращался в серую жижу — прохожие испуганно шарахались от дороги, когда мимо проносились автомашины, взметавшие смешанную со снегом грязь…

Всем известно, как легко простудиться в обманчивый период потепления, когда особенно хочется распахнуть пальто и всей грудью, всем существом впитывать всегда неповторимый дух весны!

Я заболел. День провел в сумрачном состоянии. К вечеру стало так плохо, что я едва добрался до квартиры, и с единственным желанием лечь открыл дверь. В комнате стояла благостная тишина. Не зажигая света, я подошел к кровати и…

В тот же момент, будто только меня и ждали, за стеной что-то гукнуло, заскрипело и в ужасных дребезжащих, бренчащих, бьющих по оголенным нервам звуках закувыркалось подобие песенки «Скажите, девушки, подружке вашей…»

Дрожа от озноба, я почти бегом направился в соседнюю квартиру, готовый убить неугомонную тупицу!.. Да — сейчас я знал, что такое хватающая за сердце ненависть!

Постучав, но не ожидая ответа, я ворвался в незапертую дверь.

Испуганно приподнявшись из-за облупленного пианино, полуоткрыв рот, словно собираясь закричать, на меня смотрела старая женщина в очках. Она была высокой и худой. Наброшенный на острые плечи ветхий платок белизной подчеркивал пергаментную кожу старческих рук, опущенных на клавиши.

Но мне было все равно… Злоба требовала выхода!

— Еще долго собираетесь издеваться? — спросил я, стараясь говорить спокойно, однако сразу сорвавшись на крик. — Это подло! Понимаете?! До каких пор можно вас терпеть?

Старуха поднималась со стула, словно вырастая. Она молчала. А я, вздрагивая от негодования и озноба, не хотел — да и не мог — остановиться.

— В таком возрасте пора утихнуть и другим дать покой! «Скажите, девушки, подружке!» «Танец маленьких лебедей»! «Цыганочку» бацает! Веселье колесом!

— Что… что вы говорите? Замолчите… Сию минуту!.. — пронзительно закричала старуха.

Дергая головой, она несколько раз то размыкала, то смыкала рот — и легко, будто сломанная сухая ветка, упала на стул. Ее кулачки ударили по клавишам. Какая-то струна в утробе инструмента заныла тоненько и протяжно. Старуха, как бы в горестном изумлении, не отрывала от меня взгляда. Потом уронила голову на костлявые руки — и плечи ее затряслись…

Я погас, словно задутая ветром спичка. Отведя глаза от старухиной головы, я увидел на стене портрет в позолоченной рамке, сделанный, очевидно, с увеличенной фотографии-пятиминутки. Светлые отчаянные глаза молоденького лейтенанта смотрели на меня в упор неумолимо и сурово.

Старуха не поднимала лица. Соскользнув с ее плеч, платок упал на пол. Я хотел поднять его, но струна, все еще звучавшая в глубине пианино, почему-то остановила меня. Ее затухающий стон казался продолжением старческого плача…

Я вышел, тихо притворив дверь.

* * *

Прошло несколько дней. Все это время за стеной царила тишь. Пару раз старуха пыталась что-то наиграть, но сразу прекращала. Я почти поправился, когда, коротко постучавшись, в комнату вошла домком. В правой руке она держала красную папку — нечто вроде гетманской булавы.

— Говорите прямо — прописываться будете? Или нет? — с места в карьер осведомилась она.

Я взглянул на громоздкую фигуру женщины, заполнившую дверной проем. И промолчал, ибо задерживаться на этой квартире не собирался.

— Язык откусил? — грубо заметила гренадерша. — Жаль, что не раньше. Перед тем, как вздумал со скандалами врываться!

— Прошу выражаться сдержанней, — одернул я.

Домком побагровела.

— Сдержанней? Имеешь нахальство об этом заявлять?.. За что человека обидел?

— Вы неправильно информированы, — попробовал урезонить я. — Просто…

— Просто и котята не родятся, — грубо оборвала гренадерша. — У вас нигде сложностей нет! Которые, когда война шла, возле мамкиного подола ползали… А у нее сын в боях погиб! Будь он жив, ты небось такую прыткость бы не проявил!

Растерянный, я пытался что-то возразить, объяснить… Но рассвирепевшая женщина не давала сказать ни слова.

— Ежели единое дитя твое, которым только и живешь, убили, ты бы понял. А так… Да что там — не стоит с тобой и разговаривать.

Домком уничтожающе посмотрела на меня.

— Одной памятью о сыне старушка держится, — тише договорила она. — Начнет играть песни, которые он любил — сердцу вроде легче. Может, в те минуты мыслями с ним беседует. Потому что сынок, бывало, на этом пианино их разучивал… Музыка, вишь, обеспокоила! Надо же!

Гренадерша взялась за дверную ручку. Из коридора, не оборачиваясь, предупредила:

— Если до послезавтра не пропишитесь, пеняйте на себя! Вас таких много. За каждым бегать я не приставлена…

* * *

В тот день, проснувшись сравнительно поздно, я подошел к окну — и на улице, озаренной утренним солнцем, увидел не совсем обычную картину. Перед подъездом нашего дома стоял грузовик — как раз в этот момент несколько человек затаскивали в него старое пианино. На тротуаре разговаривала группа женщин. Вслед за пианино стали поднимать в кузов какие-то узлы, сундучок, малиновый комод на витых рахитичных ножках…

Вскоре появилась и владелица вещей, которая в сопровождении гренадерши-домкома вышла из подъезда, прижимая к себе большой портрет в позолоченной раме.

Притаившись у окна, я наблюдал за происходящим. Старуха перецеловалась с окружавшими ее женщинами. А когда, поддерживаемая домкомом, полезла в кабину, сделать это с портретом в руках оказалось не просто. Однако, очевидно, она не желала доверить его никому и делала мучительные попытки протолкнуться вместе с драгоценной ношей…

В какое-то мгновение солнце упало на стекло портрета, сверкнувшее стремительно и остро. Не знаю — возможно, сказались расстроенные нервы — но мне почудилось, что это взгляд погибшего лейтенанта полоснул по окну, за которым, скрытый занавеской, затаился я.

Трудно передать испытанное мною тогда! Стыд — не то слово… Мне было омерзительно тоскливо. Попытки убедить себя, что не так уж я и виноват, ибо сказанное сгоряча — прощается, были напрасны.

Я ушел в глубину комнаты, а когда вернулся к окну, грузовика уже не было. Исчезли и женщины. У подъезда в одиночестве стояла домком со столь знакомой мне красной папкой в руке…

* * *

Рассказу конец. Но навсегда останется в памяти одинокая старуха, в неутолимом стремлении приблизиться к сыну уехавшая в незнакомые края, где он погиб, — и я. Человек, за проведенные у окна мучительные минуты постигший одну из великих истин, которыми свята жизнь…