Не дослушав соседа, Владимир Сергеевич побежал за Альмой: из дальнего подъезда выводили на прогулку дога, он был известен в жилмассиве своей беспардонностью: в прошлом году, на глазах у зазевавшихся хозяев, надругался над двумя суками — колли и ньюфом, — погубив их потомство на добрый сезон.
Чайник на кухне кипел вовсю, сын и жена еще спали. Вообще-то, Борька, наверно, проснулся, из его комнаты слышен был утренний кашель курильщика — дымит натощак; вчера у него допоздна гостили приятели, шумели вполсилы, музыку не заводили, похоже было, кто-то читал стихи. Все ли ушли, или кто-нибудь остался ночевать — одному богу известно. Бывало иногда, под утро Владимир Сергеевич слышал: в ванной плескалась вода, потом по коридору раздавались тихие, мелкие, торопливые шаги и щелкала входная дверь. А однажды случилось и так, что в ванной на перекладине остался стиранный лифчик. Обнаружила его Наталья, прогладила утюгом и, отдавая сыну, сказала:
— Ты не находишь, что для девушки он великоват? Это ведь третий номер, а я ношу второй.
Борька смутился, но не сильно; обеда он, правда, не доел, ушел к себе в комнату, забрав лифчик.
Владимир Сергеевич сказал тогда жене:
— Тебя все это не смущает?
Она ответила:
— Ему двадцать лет. И поверь, все-таки гораздо спокойнее, когда он ночует дома.
— Но ты хоть знакома с ней?
— Я видела нескольких его приятельниц, но кто из них — она, пока не знаю. Теперь, может, по третьему номеру догадаюсь.
Владимир Сергеевич привык считать жену умнее себя, в нем еще сохранились остатки былой влюбленности в Наталью и чувство благодарности к ней за то, что из множества сокурсников, бегавших вокруг нее, она выбрала его, пожалуй, самого невзрачного из всех этих ухажеров. И несмотря на то, что в последующие годы обнаружилась его научная одаренность, несмотря на звания, обретенные им, одно осталось незыблемым в их семье: он, Владимир Сергеевич, доктор философских наук, профессор, достиг всего этого благодаря тому, что она, Наталья Михайловна, пожертвовала своей карьерой ради него. Некая приблизительность в этом была, впрочем, весьма иллюзорная, но от частого повторения эта приблизительность уже успела затвердеть, укрепиться, и теперь уже никто не сомневался, что дело обстояло именно так — жертва была принесена. По правде же, Наталья Михайловна закончила институт вперевалочку, с академическими отпусками, с горючими рыданиями в деканате, и разумеется, никакая научная карьера ей не светила.
Однако когда Владимира Сергеевича зачислили в аспирантуру и в дом он приносил всего сторублевую стипендию, Наталья Михайловна нахватала преподавательские часы в двух техникумах, и это дало ему возможность спокойно защититься.
Все свое неиспользованное честолюбие она пыталась привить ему, как дичку прививают сортовой черенок. А черенок не прививался, отсыхая, отваливался. И она полагала своего мужа рохлей, ни в чем и нигде не умеющим себя поставить — ни на работе, ни дома.
И он привык к этой своей роли; она его даже устраивала, позволяя ему не вникать в домашние подробности; за ним закрепились мелкие семейные обязанности, он и выполнял их.
Воспитание сына в эти обязанности не входило. Конечно, он имел право излагать Борьке свое мнение, сын не дерзил ему, а в детстве даже льнул к нему, но Владимир Сергеевич не умел с ним разговаривать, и не потому, что мальчишка раздражал его, — отцу было скучновато с ним.
Ощущая это и коря себя, Владимир Сергеевич старался возбудить в себе интерес к тому, что волновало мальчика, но искусственность отцовского любопытства угадывалась сыном.
Водил Владимир Сергеевич Борьку в зоопарк, в цирк.
Звери, яростно метавшиеся или тоскующие в своих клетках, вызывали и его ответную тоску, он не в силах был разделить восторгов сына. «Зачем это все? — думал Владимир Сергеевич. — Если это необходимо для науки, то при чем здесь вся эта гуляющая, смеющаяся толпа людей, и, главное, зачем дети? Им-то зачем наслаждаться чужой неволей, унижением?..» В цирке шутки клоунов раздражали Владимира Сергеевича примитивностью, а дрессированные животные томили его своей холуйской рабской покорностью. На утреннике, когда все вокруг грохотало от смеха и аплодисментов, семилетний Борька обернулся к отцу и крикнул:
— Папа, а почему ты не хлопаешь?
Возвращаясь после этого утренника домой, Борька восхитился было умом слона, балансирующего в манеже на бутылках, а Владимир Сергеевич сказал:
— Видишь ли, Боря, тут дело не столько в уме слона, хотя они поразительно умны, а в том, что дрессировка производится с применением болевых приемов.
— Это как? — спросил мальчик.
— Обучая животных, дрессировщик причиняет им различными методами боль, если они не выполняют его приказаний. Стоять на этих дурацких бутылках — совершенно бессмысленное для слона занятие. Но он делает это, потому что его кололи прутьями, били, мучили и довели до такого состояния, что он готов на все, лишь бы выполнить злую волю своего хозяина…
Произнеся все это гораздо раздраженнее и длиннее, чем ему хотелось, Владимир Сергеевич досадливо подумал, что вообще не следовало этого говорить. Не впервые с ним получалось так. На вопросы мальчика, повседневно изумлявшегося чуду жизни, он отвечал прозаично, развенчивая чудеса до унылого уровня здравого смысла.
И для самооправдания Владимир Сергеевич сочинил логику именно такого своего поведения: с самого раннего детства человек не должен парить в мире сказочных иллюзий, иначе, по мере взросления, реальная действительность обескуражит его и лишит необходимой сопротивляемости.
Но теория эта нередко понуждала Владимира Сергеевича произносить слова, смущавшие его самого, настолько они не совпадали с той информацией, которая потоком поступала к сыну из десятков иных источников. А порой отец и просто не понимал, как совместить свои прямые до бесстыдства ответы с тем, что отвечает он наивному, чистому, юному существу — Борьке отвечает, которого купал в корыте, возил в коляске, и время его младенчества просвистело, промчалось в щемящую безвозвратность; а сейчас, взрослея с непостижимой быстротой, сын не приближается к нему, а все более отшагивает в мутную даль. Даль — это еще куда ни шло, в ней логика движения, но вот мутность ее, неразличимость того, из чего она состоит, изумляла и пугала Владимира Сергеевича.
Иногда он пытался — все реже и реже — поговорить с Борькой, но вопросы, задаваемые сыну, звучали так, словно в программе «Время» репортер интервьюирует юношу. И Борис отвечал такими же телевизионными блоками, только глаза смотрели на отца со скукой. И чаще всего эти беседы заканчивались лениво-вежливой фразой сына:
— Да ты не волнуйся, отец. У меня все нормально.
— В каком смысле нормально?
— Ну, по тем показателям, которые могут тебя интересовать. Экзамены сдаю. Член курсового комитета. Дружинник. Не пью. На джинсы у тебя деньги не клянчу…
И каждый ответ сына не приближал его к отцу, а как бы отодвигал его в сторону. Грубость между ними не возникала, но если Владимир Сергеевич пытался проявлять излишнее любопытство к образу жизни сына или к системе его взглядов, то интонация ответов Бориса слоилась терпеливой снисходительностью. Однажды даже он дружески обнял отца за плечи и ласково предложил:
— Знаешь, папа, давай сделаем так: проведем домашний эксперимент — ты дашь мне твою научную социологическую анкету, тесты, а я на них отвечу. И нам обоим будет ясно, к какой категории советской молодежи я принадлежу.
Можно было, конечно, обидеться на сына, но Владимир Сергеевич только посетовал на самого себя, на свое уже устойчивое неумение общаться с Борькой. Это было тем более странно, что по своей профессии социолога он отлично умел беседовать с людьми самого различного уровня и возраста. И при этом он почти всегда ощущал их расположенность и доверие, впрочем вполне заслуженные, ибо, беседуя с ними, он испытывал те же чувства по отношению к ним. Его мягкость и доброжелательство были искренними, хотя и несколько профессиональными, выработанными за долгие годы работы. Его наука, уже помимо его воли, приучила его в общении с людьми, даже когда это не вызывалось служебной необходимостью, сортировать собеседников по определенным стереотипам — их было множество, и они не были элементарны, однако это не мешало им быть изученными стереотипами. Так, во всяком случае, казалось Владимиру Сергеевичу.
А вот у себя дома, в общении с женой и сыном, мозг его непроизвольно отключал некие свои участки, ведающие жизненным и научным опытом. Перед Натальей и Борькой он представал обезоруженным, беззащитным. Сталкиваясь с теми чертами их характера, которые были ему не по душе, он сопротивлялся оценивать их: оценка потребовала бы от него выводов и возможного противодействия, а на это он был неспособен. Не из робости неспособен, а потому что желал покоя…
Выгуляв Альму, он плеснул ей на кухне супа в миску. Все еще возбужденная, она есть не стала. Он походил за ней, подставляя миску под ее кочующую морду, но Альма брезгливо отворачивалась. К счастью, поднялась уже Наталья Михайловна. Увидев беспомощность Владимира Сергеевича, она молча отобрала у него миску, вынула из холодильника кусок колбасы и, отрезав толстый ломоть, накрошила его в собачий суп. От мясного запаха волнение Альмы переключилось, она окунула морду в миску и стала громко хлебать.
— Ты когда сегодня вернешься? — спросила Наталья Михайловна.
— Как всегда, часов в шесть.
— Постарайся, пожалуйста, попозже.
Он пил чай тут же в кухне на скорую руку, а Наталья Михайловна обычно завтракала позднее, но сейчас и она села за стол.
— Что-нибудь случилось? — спросил Владимир Сергеевич.
— Сегодня Альме приведут жениха. В собаководстве твердо обещали, хотя я им не верю. Ты не представляешь себе, какие там интриги! Пудель, о котором я договорилась еще два месяца назад, оказался вдруг занятым всю эту декаду, на плановой вязке. А наша Альма идет вне плана, поскольку она для них не перспективная… И знаешь, что помогло? Я случайно купила у дверей «Букиниста» томик Пикуля и преподнесла его зав нашей пуделиной секции. И теперь Альму включили в план…