Будни — страница 21 из 71

А я сижу неподалеку на жарком солнце, река вокруг меня гладка. Подняв изумленные глаза к небу, я вижу, что это озорует всего-то одна тучка, силенок у нее чуть-чуть, выскажется этим коротким узким ливнем и иссякнет. Все-таки надо иметь мужество выползти в одиночку на бескрайне голубое небо и проявить свою личность!..

Покуда я любовался этим невиданным зрелищем, удилище мое затряслось — я услышал, как оно стучит о борт лодки, схватил его, подсек, но было уже поздно. Сколько раз давал себе слово не любоваться природой во время рыбалки. Борец не смеет отвлекаться от борьбы даже во имя прекрасного…

И дальше — как отрезало: не клевало до вечера вовсе. Бдительность моя ослабла, на смену пришла лень. Я пытался развлечь себя воспоминаниями, но они не терпят насилия, им нельзя приказать, их приход самоволен.

Поближе к вечеру возникли на реке две лодки — одна выше по течению, другая ниже моей. Я изредка посматривал то вперед, то себе за спину, ревниво пытаясь понять, как складывается ловля у двух этих рыбаков, много ли они таскают. Судя по тому, что они не снимались с якорей, у них должно было недурно брать, однако, когда бы я ни поглядывал в их сторону, мне не удавалось заметить, чтобы они пускали в ход подсачек, — значит, лещ и к ним не приходил и таскают они такую же мелочь, что и я.

Пытался я от скуки различить, кто они такие, знаю ли я их, — на этой реке у меня много знакомых рыбаков, — но дальность не позволяла мне всмотреться в их лица, да и сидели они в лодках пригнувшись к бортам. А после полуночи их фигуры и вовсе исчезли, это значило, что они улеглись на дно своих лодок поспать. Я и сам иногда поступал так, в те далекие годы, когда рыбу еще не извели в этой реке, — сутками не вылезал на берег; ловля продолжалась и во сне: колокольчики, подвязанные к кончикам удилищ, трепетным звоном своим будили меня — лещ, язь, судак рвали наживку.

Но нынешний день наскучил мне и нищенством улова, и душевной пустотой; долгое, настороженное сидение без клева усиливает бесцельность существования. К тому же заныла спина, затекли ноги, и я решил переждать на берегу те два-три часа, когда неопределенность этой белой ночи сменится белым днем, — очнется от сонной одури природа, очнусь и я.

Вытащив тяжелые якоря, увязшие в глинистом дне, — лодку поволокло вниз по течению, — я с усилием развернул ее веслами поперек реки и подгреб к берегу.

Приятно было ступить на крепко слежавшийся влажный песок, ощутить под ногами земную твердь и распрямить изломанное неподвижностью тело.

Спешить, торопиться некуда было. Все вокруг принадлежало мне, а я был естественной частью того, что меня окружало. Я не был чужим, лишним здесь, как случалось бывать среди людей, ничто не обижало меня вокруг, не вызывало моей зависти или раздражения. Ровный, тихий, как шепот, свет угасающей белой ночи ничему не придавал выдающегося значения, ничего не подчеркивал, никого не выделял. Этот песчаный берег, окруженный раскидистым ольшаником, сосны и ели позади него, добродушное бормотание реки — все было преисполнено такой благожелательности ко мне, что вызывало ответную доверчивость. Я был равен тому, что видел, и равен самому себе.

Отойдя от воды, я растянулся на сухом песке, подгребя его под плечи, как подушку. Думал, что подремлю, и затягивало в сон, но желание насладиться покоем, не проспать его, владело мной.

Я лежал с закрытыми глазами. Тишина, окружавшая меня, была не похожа на комнатную: хотя и здесь ничто не достигало сейчас до моего слуха, но в комнате ночная тишь маленькая, неживая, насильственно созданная, — в комнате человек окружен немым, мертвым барахлом, — а здесь, на берегу, молчание было распахнуто настежь, живое, огромное, его можно было услышать, я сам соучастник этой тишины, могу нарушить ее, мне есть с кем перемолвиться здесь, и я лишь не знаю того языка, который пригоден для этого. Лежа навзничь на песке, я всем телом принимал безмолвные сигналы окружающего пространства, — ко мне обращались, я включен в сеть, слава богу, городу не удалось выбить из меня проводимость.

— Радикулит вы себе обеспечили! — чей-то сильный голос раздался подле меня.

Значит, все-таки я заснул. И действительно озяб.

Рослый бородатый мужик перетаскивал рюкзак на берег, его лодка уткнулась носом рядом с моей. Он вытряхнул рыбу из своего садка на песок у самой воды.

— Уху будем варить. Соорудите костерок, а я пока почищу эту дрянь. Вы-то хорошо обрыбились?

— Да нет, у меня такая же мелкота, как и у вас.

— А почему место не меняли?

— Глядел на вас — вы не меняете, ну и я сидел.

— Это мы любим, — засмеялся бородач. — Не иметь собственного мнения: как все, так и я… Вон еще один подгребает, тоже, наверно, кошке наловил, глядя на нас…

Третья лодка вонзилась в песок неподалеку. Из нее легко шагнул человек в ярко-желтой рыбацкой резиновой робе — я уже встречал его в нашем поселке и на реке. Кажется, он был сыном или племянником известного в городе психиатра, жил летом на его даче, а чем занимался сам, этого я не знал. Он издали вежливо поздоровался, но желания присоединиться к нам не обнаружил. Вынув из лодки двуручный спиннинг, умело забросил блесну и прислонил удилище к одной из рогатин, воткнутых в песок у самой воды, — их тут было понатыкано с десяток. Затем он достал из лодки еще два спиннинга и, продолжая возиться со своими снастями, не собирался, видимо, отдыхать.

Бородач покосился в его сторону, близоруко всмотрелся и спросил меня странно угрюмым тоном:

— Знакомы с парнем?

— Да нет, шапочно.

Отдав ему мой садок с чахлым уловом, я пошел за топливом.

Мелкий сушняк был раскидан по берегу — ломаный пересохший камыш, еловый лапник, занесенный сюда ветром, но это могло сгодиться на разжог, на краткое яркое пламя, а нам нужен был долгий деловитый костер, на котором и уха кипела бы, не выплескиваясь, и посидеть подле ровного огня можно было часа два до рассвета.

Продравшись в густой ольшаник, я вырубил два длинных сухостойных хлыста и поволок их по песку к берегу; понатаскал еще замшелые отжившие сучья. Самое главное — уложить сердцевину кострища: когда огонь схватится и выжрет мелкое топливо, займутся и толстые хлысты, они будут гореть медленно и жарко, не давая высокого пламени, сидеть подле такого костра — наслаждение. Предвкушая его, я хлопотал, приминал и расправлял, как прическу на моднице, все, что было натаскано мной.

А бородач распотрошил наш улов, нарезал луковицу и картошку. Мы делали свое дело молча. Воткнув в песок две рогатины, я примерил к ним палку для казана: припасы для ухи и посуда были у бородача, я ничего не прихватил с собой, кроме бутербродов.

Он осмотрел мою работу, подвесил казан, но, когда я вынул из кармана спички и наклонился над ворохом сухого камыша, бородач сказал:

— Погодите. Сперва познакомимся. Обменяемся, как говорится, анкетными данными. Поскольку я помоложе — представлюсь. Балабин Анатолий Кузьмич. Сорок девять лет. Образование юридическое. Женат. Умеренно пьющий в свободное от работы время.

Вынув из кармана куртки плоскую бутылку коньяка и две пластмассовые стопки, он вонзил их в песок.

Я ответил ему, отрекомендовавшись учителем литературы.

— Вот теперь поджигайте, — велел Балабин.

Он быстро дошел до своей лодки, достал большой кусок брезента и, вернувшись, расстелил его на песке поблизости от уже трещавшего костра.

— Располагайтесь. Будем как дома. Точнее — лучше, чем дома. Это у вас что? Бутерброды? Начнем с них.

Голос у него был категорический, не рассчитанный на возражения. Наполнив коньяком стопки, он протянул одну мне и чокнулся:

— Будем здоровы.

Бутылка была початой — вероятно, сидя в лодке, он уже прикладывался к ней. Лицо его, дотоле торопливо-напряженное, расслабилось, оно словно выглянуло из бороды, как из кустов: показались хоть и усталые, но молодые глаза, обнаружилась симпатичная курносость и пухлые обидчивые губы, — в общем, я его мысленно побрил, и он помолодел.

Балабин прилег на бок, глядя в костер.

От пламени, сосредоточенного подле нас, белая ночь потускнела, небо не стало темным, но его сил хватало лишь для того, чтобы скромно освещать себя робким дежурным светом.

Толстые ольховые хлысты еще не запылали, но искры уже плясали по ним. Я повернул их, они густо задымили.

— Чудна́я штука! — сказал Балабин. — Запах дыма отвратителен в квартире, а тут нюхаешь его с удовольствием… А знаете почему? Всякая городская дрянь, растворенная озоном, кажется менее значительной. Была б моя воля, остался бы я тут навечно. Все, что нужно душе человеческой, здесь имеется…

— Рыбалка-то, положим, с каждым годом хужеет, — лениво сказал я.

Огонь костра завораживал и меня.

— А вы давно тут ловите?

— Двадцать пять лет. Лещи брали по три кило штука. Плотва крупная, угри попадались. Вода в этой реке была в устье такая чистая, что ею можно было аккумуляторы доливать.

— Обычная штука, — сказал Балабин. — Где люди, там и гадость. Вам, конечно, как педагогу, эта мысль чужда?

— Дело не в моей профессии. Просто я не люблю обобщений.

— А как же без них-то? Без них у нас не проживешь. Первейшее дело — суметь обобщить наблюдаемое явление. Вот вы, например, — извините, что повторяю, — постарше меня будете. Следовательно, прошли через ту эпоху, когда частные явления вообще не рассматривались: скажем, судьба отдельной личности. Она особой роли не играла, она обобщалась социально. То есть вопрос ставился так: не «кто ты таков, голубчик?», а «из каких ты голубчиков происходишь?». Неверно я рассуждаю, товарищ педагог?

— По-всякому бывало, — ответил я.

— Я про закономерность толкую, — сказал Балабин. — А по-всякому бывало и при царе Горохе…

Кажется, он был недоволен мной, моими уклончивыми, ленивыми ответами, а может, я и просто показался ему ограниченным стариком. Своего раздражения Балабин не скрывал, оно возникло внезапно. Он поднялся, пошуровал костер, хотя его совершенно не нужно было шуровать — уха уже кипела. Помешав ее длинной деревянной ложкой, Балабин ворчливо спросил: