Быть может, даже не в осмотрительности дело, а в душевной усталости, убеждал я себя, — усталость выглядит как-то поблагороднее, чем осмотрительность. Я не верил, что мне удастся добиться справедливости, но неверие возмущало меня еще более.
И я пошел в редакцию газеты.
Меня принял заместитель главного редактора — его отличные статьи об охране окружающей среды я читал. Он выслушал меня сочувственно, нисколько не подвергая сомнению мои сведения, — вероятно, он знал все, что делается с нашей рекой. А я еще рассказал ему о задержанной телепередаче. Судя по выражению его похмуревшего лица, он знал и это. Грешить на него не стану, глаза его озаботились. Он ответил не сразу — снял очки, закурил, придвинул и ко мне пачку сигарет.
— Если хотите, — сказал я, — акты о штрафах и текст выступления санитарного инспектора я могу оставить вам. Здесь, кстати, и магнитофонная пленка с записью хамства начальника стройучастка.
Открыв мою папку, он полистал ее, не вчитываясь, а продолжая что-то обдумывать. Потом сказал:
— Тут надо все поточнее вычислить… У вас есть какие-нибудь веские знакомства?
Я не понял.
Он объяснил:
— Ну, какие-либо личные знакомые с именами, со званиями?
Все еще не беря в толк, что к чему, я произнес фамилию довольно известного писателя.
— А еще?
Я ляпнул народного артиста СССР.
— Это уже теплее… Попытайтесь организовать письмо в нашу газету за подписью трех-четырех деятелей подобного калибра. Такое письмо мы сможем напечатать.
Организовать это письмо мне не удалось.
Известный писатель, к которому я обратился и даже свез его в мой поселок, охотно съездил со мной на рыбалку, восхитился пейзажем, — рыбы мы не поймали, — а насчет письма уклонился: его жизненная позиция, обворожительно излагаемая в застольных беседах с друзьями, была известна мне давно. Ее-то он и повторил тем искренно-доверительным тоном, которым владел в совершенстве, когда лгал:
— Ты ведь знаешь: в своих книгах я стараюсь писать правду, ни в чем не фальшивя. И это наше с тобой прямое дело — создавать художественные произведения, изображающие суровую суть жизни. Без дураков. А всякая посторонняя возня с собиранием подписей — это уж только в крайних случаях: либо когда ты уже не имеешь возможности уклониться, либо если ты убежден, что твоя подпись поможет.
— Но ведь здесь и есть этот крайний случай!
— Крайний-то он, возможно, и крайний. Но вот победа — фифти-фифти. Уж очень серьезен дядечка, обитающий на этой даче. Он ведь может и так рассудить: не шумите, не трещите, ваша возня только создает сенсацию и мешает нам работать. Вы, дескать, мыслите масштабами одного поселка, не учитывая резонанса от публикации негативных фактов. Молодежь у нас и без того нигилистична…
Известный писатель продолжал излагать свою позицию, осточертевшую мне до смерти, ибо я сам, не разделяя ее, презирая ее, не мог противопоставить ей свою личную гражданскую отвагу. И разница заключалась лишь в том, что у меня это болело, повергало в злую бессонницу, а у него — нет. А на кой черт, кому нужна эта моя боль и ночи без сна, кому от них польза…
Середина костра выгорела дотемна, он выглядел сейчас неопрятно, по краям его валялись огрызки обгорелых сучьев. Я подгреб их ногами к центру и, опустившись на колени, принялся дуть что есть мочи, до головокружения.
Балабин спал. Во сне его лицо утратило напряженную живость, постарело, борода залохматилась, обнажив седину. И, лежа, он как-то укоротился.
Костер дымил, но не ожил. Мне надоело возиться с ним.
Ночь посветлела, небо уже проснулось, но еще не полностью, а словно нехотя потягивалось во всю ширь; у горизонта медлило раннее утро, оно не сулило солнца.
Я устал и был недоволен собой.
Покой, освобождение от всяких связей с действительностью — все то, чем сладка рыбалка, — сменилось ощущением вины. Оно глодало меня с подагрическим постоянством.
Сидеть у погасшего костра было бессмысленно.
Я попытался разбудить Балабина, но он, не открывая глаз, недовольно замычал.
Собрав свои пожитки, я пошел к лодке. Прежде чем отъехать, пополоскал руки в реке, растирая в ладонях мелкий песок, и плеснул в лицо прохладную воду, смывая с него бессонницу.
Молодой человек, всю ночь кидавший спиннинг с берега, оказался сейчас поблизости от меня, он бродил по колено в воде с места на место.
— Берет? — спросил я.
— Паршиво. Одного окушка взял, грамм на двести. У вас опарыша лишнего нет? На червя плохо берет.
Я отсыпал ему из консервной банки кучку опарышей.
— Да они у вас уже почернели, окукливаются, их не нацепишь на крючок!
— Уж какие есть, — сказал я.
Сварливый тон этого парня мне не понравился. Одет он был хлыщевато, в ярко-желтый резиновый костюм, непригодный для холодной ночи. Руки и нос его посинели, он часто сморкался, зажимая ноздрю пальцем.
— Замерзли? Надо было вам посидеть у нашего костра, погреться. Да вы и сейчас еще можете взбодрить его, там сухого топлива хватает.
— А я и посидел бы, — проворчал парень. — С вами-то еще ничего, можно. Хотя, сказать по правде, посмотрел я одну вашу книжечку — предпочитаю научную фантастику. Не люблю, когда меня воспитывают. Извините за выражение — фигня это все. А уж напарник ваш у костра — обыкновенный алкаш.
— Мы пили с ним поровну, — сказал я, садясь в лодку.
— Да что вы мне рассказываете! Он у моего отца лечился. Ему уже два раза антабус делали…
— Зачем же вы разбалтываете врачебную тайну? Мало ли какие бывают у человека обстоятельства, у него работа нервная…
Мою лодку уже отнесло течением метров на десять от берега, и парень крикнул мне вдогонку:
— Да какая у него работа? Врет он все. Его еще в прошлом году выгнали…
Я отгреб от берега как можно дальше, к противоположной стороне реки и заякорил лодку в том месте, где никто никогда не ловил, — здесь было слишком глубоко и течение рвалось с такой силой, что якоря сперва волочило по дну и лишь потом они вонзались в белую донную глину.
Лодка криво застопорилась, но мне было все равно.
Донку закинул без всякой надежды, даже не сменив подсохших за ночь червей на крючках.
Я был лишним здесь со своими заботами. И оскорбительно временным, не оставляющим следа в том вечном, что меня окружало сейчас.
Мои часы остановились, я забыл их завести.
Солнце так и не показалось, но я понял, что сейчас пять утра: с берега донесся хруст лесного валежника, неторопливый топот коровьего стада и сиплый крик пастуха:
— У-у, курва, куда пошла?!
Он гнал совхозное стадо всегда в одно и то же время, и его ласковое обращение к заблудшей скотине неслось обычно над рекой точно в пять утра.
ОЦЕНЩИК
— Я из мебельного, — сказал Карев. — Вы приглашали оценщика.
Пожилой осанистый мужик впустил его в квартиру. Карев снял свое вымокшее пальто, пристроил его с краю просторной вешалки. И мокрые калоши скинул у самых дверей.
В прихожей было чисто.
Хозяин повел его по комнатам, показывая мебель. Вещи были малоинтересные: платяной шкаф, ясеневый, требующий ремонта, письменный стол, дубовый, с тумбами, кресло, правда, ценное, вольтеровское, на любителя — если его привести в порядок, то оно пройдет в магазине хорошо, быстро. Это кресло Карев не стал особо осматривать, только кинул на него боковой взгляд, вроде оно и не привлекало его вовсе. А шкаф, стол и еще кое-какие случайные мелочи он исследовал подробно, перечисляя вслух их недостатки.
Однако хозяин квартиры и сам не выражал какого-нибудь острого интереса к оценке своей мебели. Он сказал:
— По мне, стояли бы они тут до самой моей смерти. Да вот дочка с мужем надумали заводить новый гарнитур.
— Но вы уполномочены продавать эти вещи? — спросил Карев. Он устал, это была седьмая квартира за сегодняшний день.
— А кто меня уполномочит? — сказал хозяин. — Мебель моя, хочу — продам, хочу — сожгу.
По давней привычке, уже ненужной сейчас, Карев взглянул на него внимательней, прикидывая, что за человек. Ни к каким выводам Карев не пришел — человек как человек.
Пенсионер, наверное.
Может, отставник, хотя вряд ли.
Да на кой мне черт все это нынче знать.
Поскрипев дверкой шкафа и подвигав перекошенными ящиками письменного стола, чтобы еще раз продемонстрировать их изношенность, Карев назвал цену вещей.
— Окончательно? — спросил хозяин.
— Окончательно, — сказал Карев.
— А кресло?
— С креслом — проблема. Не пойдет оно у нас, наверное. Громоздкое. В новые дома его вносить через окно.
— Ну и бог с ним. Я его на помойку выставлю. Добрые люди подберут.
— Зачем же на помойку? Десятку могу предложить.
Так они и сговорились. Карев пометил на бумажке все согласованные цены, записал телефон магазина — завтра с утра можно справиться, когда машина придет за мебелью. Внизу он расписался.
Хозяин взял в руки бумажку, всмотрелся в роспись и спросил:
— Это у вас какая буква стоит?
— Буква «Я», — ответил Карев. — Меня зовут Яков Степанович.
— Понятно, — сказал хозяин. — Здравствуйте, Яков Степанович.
— Здравствуйте, — сказал Карев.
— Дай господь памяти, — задумался хозяин. — Под какой же фамилией вы меня последний раз брали?.. Серегин я тогда, кажется, был.
— Серегин, Антон? — быстро спросил Карев.
— Убей — не помню, может, и Антон… А я вас сразу признал, Яков Степанович: еще вы пальто снимали в прихожей, я подумал — ищет кого-нибудь Яков Степанович. Только не мог взять в толк, зачем вы ко мне-то пришли. Я ведь этими делами с войны не занимаюсь. — Серегин засмеялся. — А под оценщика вы здорово ловчите. Не знавши, не различишь.
Карев сказал:
— Уволился я из милиции, Серегин. Пятый год работаю в мебельном комиссионном.
— По болезни?
— Да нет, здоров я. А ты-то на пенсии?
— Сто целковых дали. Не жалуюсь… Дочка у меня кончает торговый техникум, зять — экономист. Жить можно, Яков Степанович. Спасибо вам — дали мне тогда чистый паспорт.