Будни — страница 23 из 71

Быть может, даже не в осмотрительности дело, а в душевной усталости, убеждал я себя, — усталость выглядит как-то поблагороднее, чем осмотрительность. Я не верил, что мне удастся добиться справедливости, но неверие возмущало меня еще более.

И я пошел в редакцию газеты.

Меня принял заместитель главного редактора — его отличные статьи об охране окружающей среды я читал. Он выслушал меня сочувственно, нисколько не подвергая сомнению мои сведения, — вероятно, он знал все, что делается с нашей рекой. А я еще рассказал ему о задержанной телепередаче. Судя по выражению его похмуревшего лица, он знал и это. Грешить на него не стану, глаза его озаботились. Он ответил не сразу — снял очки, закурил, придвинул и ко мне пачку сигарет.

— Если хотите, — сказал я, — акты о штрафах и текст выступления санитарного инспектора я могу оставить вам. Здесь, кстати, и магнитофонная пленка с записью хамства начальника стройучастка.

Открыв мою папку, он полистал ее, не вчитываясь, а продолжая что-то обдумывать. Потом сказал:

— Тут надо все поточнее вычислить… У вас есть какие-нибудь веские знакомства?

Я не понял.

Он объяснил:

— Ну, какие-либо личные знакомые с именами, со званиями?

Все еще не беря в толк, что к чему, я произнес фамилию довольно известного писателя.

— А еще?

Я ляпнул народного артиста СССР.

— Это уже теплее… Попытайтесь организовать письмо в нашу газету за подписью трех-четырех деятелей подобного калибра. Такое письмо мы сможем напечатать.

Организовать это письмо мне не удалось.

Известный писатель, к которому я обратился и даже свез его в мой поселок, охотно съездил со мной на рыбалку, восхитился пейзажем, — рыбы мы не поймали, — а насчет письма уклонился: его жизненная позиция, обворожительно излагаемая в застольных беседах с друзьями, была известна мне давно. Ее-то он и повторил тем искренно-доверительным тоном, которым владел в совершенстве, когда лгал:

— Ты ведь знаешь: в своих книгах я стараюсь писать правду, ни в чем не фальшивя. И это наше с тобой прямое дело — создавать художественные произведения, изображающие суровую суть жизни. Без дураков. А всякая посторонняя возня с собиранием подписей — это уж только в крайних случаях: либо когда ты уже не имеешь возможности уклониться, либо если ты убежден, что твоя подпись поможет.

— Но ведь здесь и есть этот крайний случай!

— Крайний-то он, возможно, и крайний. Но вот победа — фифти-фифти. Уж очень серьезен дядечка, обитающий на этой даче. Он ведь может и так рассудить: не шумите, не трещите, ваша возня только создает сенсацию и мешает нам работать. Вы, дескать, мыслите масштабами одного поселка, не учитывая резонанса от публикации негативных фактов. Молодежь у нас и без того нигилистична…

Известный писатель продолжал излагать свою позицию, осточертевшую мне до смерти, ибо я сам, не разделяя ее, презирая ее, не мог противопоставить ей свою личную гражданскую отвагу. И разница заключалась лишь в том, что у меня это болело, повергало в злую бессонницу, а у него — нет. А на кой черт, кому нужна эта моя боль и ночи без сна, кому от них польза…

Середина костра выгорела дотемна, он выглядел сейчас неопрятно, по краям его валялись огрызки обгорелых сучьев. Я подгреб их ногами к центру и, опустившись на колени, принялся дуть что есть мочи, до головокружения.

Балабин спал. Во сне его лицо утратило напряженную живость, постарело, борода залохматилась, обнажив седину. И, лежа, он как-то укоротился.

Костер дымил, но не ожил. Мне надоело возиться с ним.

Ночь посветлела, небо уже проснулось, но еще не полностью, а словно нехотя потягивалось во всю ширь; у горизонта медлило раннее утро, оно не сулило солнца.

Я устал и был недоволен собой.

Покой, освобождение от всяких связей с действительностью — все то, чем сладка рыбалка, — сменилось ощущением вины. Оно глодало меня с подагрическим постоянством.

Сидеть у погасшего костра было бессмысленно.

Я попытался разбудить Балабина, но он, не открывая глаз, недовольно замычал.

Собрав свои пожитки, я пошел к лодке. Прежде чем отъехать, пополоскал руки в реке, растирая в ладонях мелкий песок, и плеснул в лицо прохладную воду, смывая с него бессонницу.

Молодой человек, всю ночь кидавший спиннинг с берега, оказался сейчас поблизости от меня, он бродил по колено в воде с места на место.

— Берет? — спросил я.

— Паршиво. Одного окушка взял, грамм на двести. У вас опарыша лишнего нет? На червя плохо берет.

Я отсыпал ему из консервной банки кучку опарышей.

— Да они у вас уже почернели, окукливаются, их не нацепишь на крючок!

— Уж какие есть, — сказал я.

Сварливый тон этого парня мне не понравился. Одет он был хлыщевато, в ярко-желтый резиновый костюм, непригодный для холодной ночи. Руки и нос его посинели, он часто сморкался, зажимая ноздрю пальцем.

— Замерзли? Надо было вам посидеть у нашего костра, погреться. Да вы и сейчас еще можете взбодрить его, там сухого топлива хватает.

— А я и посидел бы, — проворчал парень. — С вами-то еще ничего, можно. Хотя, сказать по правде, посмотрел я одну вашу книжечку — предпочитаю научную фантастику. Не люблю, когда меня воспитывают. Извините за выражение — фигня это все. А уж напарник ваш у костра — обыкновенный алкаш.

— Мы пили с ним поровну, — сказал я, садясь в лодку.

— Да что вы мне рассказываете! Он у моего отца лечился. Ему уже два раза антабус делали…

— Зачем же вы разбалтываете врачебную тайну? Мало ли какие бывают у человека обстоятельства, у него работа нервная…

Мою лодку уже отнесло течением метров на десять от берега, и парень крикнул мне вдогонку:

— Да какая у него работа? Врет он все. Его еще в прошлом году выгнали…

Я отгреб от берега как можно дальше, к противоположной стороне реки и заякорил лодку в том месте, где никто никогда не ловил, — здесь было слишком глубоко и течение рвалось с такой силой, что якоря сперва волочило по дну и лишь потом они вонзались в белую донную глину.

Лодка криво застопорилась, но мне было все равно.

Донку закинул без всякой надежды, даже не сменив подсохших за ночь червей на крючках.

Я был лишним здесь со своими заботами. И оскорбительно временным, не оставляющим следа в том вечном, что меня окружало сейчас.

Мои часы остановились, я забыл их завести.

Солнце так и не показалось, но я понял, что сейчас пять утра: с берега донесся хруст лесного валежника, неторопливый топот коровьего стада и сиплый крик пастуха:

— У-у, курва, куда пошла?!

Он гнал совхозное стадо всегда в одно и то же время, и его ласковое обращение к заблудшей скотине неслось обычно над рекой точно в пять утра.

ОЦЕНЩИК

— Я из мебельного, — сказал Карев. — Вы приглашали оценщика.

Пожилой осанистый мужик впустил его в квартиру. Карев снял свое вымокшее пальто, пристроил его с краю просторной вешалки. И мокрые калоши скинул у самых дверей.

В прихожей было чисто.

Хозяин повел его по комнатам, показывая мебель. Вещи были малоинтересные: платяной шкаф, ясеневый, требующий ремонта, письменный стол, дубовый, с тумбами, кресло, правда, ценное, вольтеровское, на любителя — если его привести в порядок, то оно пройдет в магазине хорошо, быстро. Это кресло Карев не стал особо осматривать, только кинул на него боковой взгляд, вроде оно и не привлекало его вовсе. А шкаф, стол и еще кое-какие случайные мелочи он исследовал подробно, перечисляя вслух их недостатки.

Однако хозяин квартиры и сам не выражал какого-нибудь острого интереса к оценке своей мебели. Он сказал:

— По мне, стояли бы они тут до самой моей смерти. Да вот дочка с мужем надумали заводить новый гарнитур.

— Но вы уполномочены продавать эти вещи? — спросил Карев. Он устал, это была седьмая квартира за сегодняшний день.

— А кто меня уполномочит? — сказал хозяин. — Мебель моя, хочу — продам, хочу — сожгу.

По давней привычке, уже ненужной сейчас, Карев взглянул на него внимательней, прикидывая, что за человек. Ни к каким выводам Карев не пришел — человек как человек.

Пенсионер, наверное.

Может, отставник, хотя вряд ли.

Да на кой мне черт все это нынче знать.

Поскрипев дверкой шкафа и подвигав перекошенными ящиками письменного стола, чтобы еще раз продемонстрировать их изношенность, Карев назвал цену вещей.

— Окончательно? — спросил хозяин.

— Окончательно, — сказал Карев.

— А кресло?

— С креслом — проблема. Не пойдет оно у нас, наверное. Громоздкое. В новые дома его вносить через окно.

— Ну и бог с ним. Я его на помойку выставлю. Добрые люди подберут.

— Зачем же на помойку? Десятку могу предложить.

Так они и сговорились. Карев пометил на бумажке все согласованные цены, записал телефон магазина — завтра с утра можно справиться, когда машина придет за мебелью. Внизу он расписался.

Хозяин взял в руки бумажку, всмотрелся в роспись и спросил:

— Это у вас какая буква стоит?

— Буква «Я», — ответил Карев. — Меня зовут Яков Степанович.

— Понятно, — сказал хозяин. — Здравствуйте, Яков Степанович.

— Здравствуйте, — сказал Карев.

— Дай господь памяти, — задумался хозяин. — Под какой же фамилией вы меня последний раз брали?.. Серегин я тогда, кажется, был.

— Серегин, Антон? — быстро спросил Карев.

— Убей — не помню, может, и Антон… А я вас сразу признал, Яков Степанович: еще вы пальто снимали в прихожей, я подумал — ищет кого-нибудь Яков Степанович. Только не мог взять в толк, зачем вы ко мне-то пришли. Я ведь этими делами с войны не занимаюсь. — Серегин засмеялся. — А под оценщика вы здорово ловчите. Не знавши, не различишь.

Карев сказал:

— Уволился я из милиции, Серегин. Пятый год работаю в мебельном комиссионном.

— По болезни?

— Да нет, здоров я. А ты-то на пенсии?

— Сто целковых дали. Не жалуюсь… Дочка у меня кончает торговый техникум, зять — экономист. Жить можно, Яков Степанович. Спасибо вам — дали мне тогда чистый паспорт.