Будни — страница 24 из 71

— А у тебя почему такая большая пенсия? — спросил Карев. — Ты где работал последнее время?

— Шофером-дальнорейсовиком. Водил МАЗ.

— Калымил небось?

— Сказать по совести, случалось. Но не рядился, брал, сколько дадут. Создавал людям удобство… А вы правда уволились, Яков Степанович, или шутите?

— Правда.

Серегин покачал головой.

— Такой были работник, это ж поискать! Вы нашего брата разматывали — будь здоров. Известно было: раз попался к Кареву — колись до пупа… По собственному желанию ушли?

— По собственному.

— С ума сойти. Вы ж на сегодняшний год уже, наверное, полковник были?

— Майор, — сказал Карев. — Не в званиях дело, Серегин.

— Как посмотреть, — сказал Серегин. — У меня было звание — жулик. А нынче — водитель первого класса. Две большие разницы…

Он дотронулся до локтя Карева.

— Яков Степанович, сделайте мне уважение: такого человека встретил, охота посидеть с ним. У меня пол-литра настояно на калгане, я не алкаш, но раз выпал такой случай…

— Это для чего ж, на калгане? — спросил Карев.

— Для желудка.

На улице шел дождь, Карев устал, ему все надоело.

— Ладно, — сказал он. — Отметим встречу.

Они пошли на кухню.

Серегин усадил гостя за стол, а сам принялся хозяйничать.

Делал он это суетливо, радостно, но умело. Собрав на столе тарелки, вилки, ножи, он не положил их навалом, а расставил два прибора друг против друга и даже расстелил подле них бумажные салфетки треугольничком.

Поколдовав у плиты, он вынул теплое жаркое в латке, достал из холодильника колбасу, соленые огурцы, сыр.

Карев посмотрел на запотевший графин с коричневой водкой.

— Тут, Серегин, не пол-литра — граммов восемьсот.

— Возможное дело, — сказал Серегин. — Зять доливает, я доливаю, мы не меряем.

— И обое лечитесь? — спросил Карев.

— Я лечусь, а он — так… Между прочим, Яков Степанович, зятек мой не знает про меня. Вообще-то он парень дельный, только зануда.

— А дочь знает? — спросил Карев.

— Не вполне. В случа́е они придут, значит, я вам поставил, чтобы вы мебель оценили подороже… Давайте по первой, Яков Степаныч, за встречу.

Калган оказался крепкий, но вкусный. Отсыревшее тело Карева тотчас угрелось, он не ел с утра — день выдался беготливый — и сейчас налег на закуску. Ему было приятно, что против него сидит за столом приветливый, домовитый Серегин — человек, которого он, Карев, кажется, довел до ума. Подробностей серегинской уголовной биографии он уже не помнил, промелькнули лишь какие-то маловразумительные обрывки, однако тот факт, что этот Серегин знал Карева в лучшие его боевые годы, а не мебельным оценщиком, торгашом, растрогал Якова Степановича.

— Значит, говоришь, доволен жизнью? — спросил Карев.

— Я теперь, Яков Степаныч, ударился в религию, — робея, сказал вдруг Серегин.

— Сбалдел, — сказал Карев. — К психиатру тебе надо.

— Вы погодите, Яков Степаныч. Почему именно к психиатру? Вреда от меня людям нету. Вот когда вы сажали меня в тюрьму — вред от меня имелся.

Карев спросил:

— Освежи-ка, Серегин, в моей памяти: ты ведь тогда фармазоном, кукольником был?

— Кукольником.

— Чисто работал. Помнится, я на тебя месяца три извел, покуда словил.

— Да и не словили бы, Яков Степаныч, кабы мне эта жизнь не опостылела.

Карев обиделся:

— Но ты ж все-таки не явился с повинной, а поймали мы тебя!

— Бдительность моя ослабла, — пояснил Серегин. — Устал я. И задумываться начал. А в нашем деле задумываться нельзя… Бабе одной, старухе деревенской, продал я куклу заместо мануфактуры, все деньги у бабы выгреб, вечером проиграл их в очко, и такая меня взяла тоска по себе…

— А не врешь? — спросил Карев. — Уж больно у тебя получается форсисто.

— Зачем мне нынче врать? — сказал Серегин. — Совершенно незачем. А тут еще на допросе вы попали в самую мою больную точку. У кого, спросили, воруешь, Серегин? У неимущих воруешь?..

— Что-то ты путаешь, Серегин, — сказал Карев. — Не мог я так говорить. Откуда в нашей стране неимущие? Наверное, сказал: воруешь деньги, заработанные трудом.

— Не путаю, Яков Степаныч. Под заработанные трудом я б тогда не раскололся. Я под неимущих раскололся. Это меня и проняло.

Врет, подумал Карев. Жулики — народ сентиментальный, любят о себе думать красиво. Устал — это возможно, бывает, конечно, — устают.

— Ну и в чем же заключается твоя религия? — спросил Карев. — Сектант ты, что ли?

— Нет, — сказал Серегин. — Зачем.

— Это хорошо. А то на сектантов статья, кажется, есть, не помню номера.

— Объяснить вам свою религию я не могу, — сказал Серегин. — У меня нету таких слов, чтобы кто-нибудь понимал их до глубины.

— Ишь ты, — сказал Карев. — Умный какой: придумал себе персональную веру. И помогает она тебе?

— Помогает, Яков Степаныч. У меня от нее покой на душе.

— Покой у тебя, Серегин, от твоей пенсии, а не от веры. Отыми у тебя пенсию, ты и в церковь перестанешь ходить.

— А я в нее и так не хожу, Яков Степаныч. Моя вера домашняя: где я, там и она со мной.

— Хорошо, — сказал Карев. — Допустим.

Калган начал одолевать его.

Внезапный интерес к своему давнишнему подследственному, а нынче совершенно неизвестному ему человеку разбирал Карева все острее. Да и взболтнулась в его душе вся та муть, которую он уже давно не допускал до своего сознания.

— Вот ты говоришь — покой. А если тебя обидеть? Ну, например, по работе взяли бы да крепко обидели?

— А я б не обиделся, — сказал Серегин. — От меня зависит.

— Ты мне голову не морочь, — раздражился Карев: он теперь легко выходил из себя. — Как это возможно не обидеться, если тебя именно обижают?.. Я вон в угрозыске протрубил тридцать пять лет, сам говоришь — неплохой был работник…

— Замечательный были работник, Яков Степаныч, — сказал Серегин, — Я вас век не забуду.

— Ты-то вот не забыл, хоть и срок из моих рук имел, а Санька Горелов сегодняшний день встретит меня на улице, к фуражке не приложится своей белой ручкой…

Карев в сердцах выпил.

— Закусите «краковской», Яков Степаныч, — жалея его, предложил Серегин и вежливо спросил: — Это какой же Санька? Который по ювелирным магазинам работал?

— Да нет, — буркнул Карев, он жевал колбасу, не чувствуя ее вкуса. — У тебя все жулики на уме… К вашему сведению, Александр Юрьевич Горелов получил нынешний год полковника.

И на кой бес я тут рассоплился, досадливо сверкнуло в голове Карева, но остановиться он уже не мог: слежавшаяся в нем за долгие годы боль самовозгорелась вдруг, как торф. И не в калгане был избыток температуры, подпаливший эту давнюю боль.

— Мой отдел в Управлении знаешь как ребята называли? Штучным. Мы простых дел не расследовали. И Санька этот талант был, сукин сын. Я в него вбил все, что знал, все, что умел! Он же пришел ко мне после юридического слепым щенком — в оперативной работе ни черта не петрил, протокола допроса не умел оформить… Боже ж ты мой, как я его любил!..

— Уж очень вы переживаете, Яков Степаныч, — сказал Серегин. — Желаете, я вам заварю крепкого чайку?

Карев помотал отяжелевшей головой.

— И на что, дурак, польстился? На холуйскую должность: перешел от меня к начальнику Управления писать доклады. Башка у него сработала куда положено. И наружность подходящая: костюм пошил себе в модном ателье, завел очки на здоровые глаза, модельные туфельки. Выступит где-нибудь на совещании в исполкоме, в гороно или в редакциях, а там ахают: ах, как выросли кадры милиции! Начальнику приятно — он растил. Да и удобно — Санька сочиняет речи, статьи, обобщает опыт, и все научно, с цитатами из трудов. Ловит-то жуликов нынче не он, а обобщает — он… И стал я, Серегин, нынче негож. Комиссовали меня, подпал под сокращение. Процент роста я им снижаю. Кабы мне кто-нибудь пятнадцать лет назад подсказал, что Санька меня продаст, я бы тому человеку плюнул в глаза…

— Вас один человек продал, Яков Степаныч, — сказал Серегин, — а Иисуса Христа — двенадцать любимых апостолов. Это уж, наверное, так заведено, Яков Степаныч. Предать они предали, а веру его, учение его людям понесли. Даже взять Иуду. Не было бы Иуды, не было бы и подвига Христова, и был бы он обыкновенная личность. Сезонник, плотник.

— Слушай, Серегин, — улыбнулся Карев, — неужели ты веришь во всю эту хреновину?

— Верю, — сказал Серегин. — Две тыщи лет моей вере.

— Значит, согласно твоей вере, и Гитлера прощать надо?

— Гитлера — не надо, — сказал Серегин.

— А как же ты разбираешься: кого — надо, а кого — не надо?

— Совестью своей, Яков Степаныч. Душой.

— Интересно! Ты своей совестью судишь, я, значит, своей, и выходит на поверку — самосуд? Анархия?.. А бог твой при чем же?

— Он при всем, — ответил Серегин.

— Какая же у него получается роль? — спросил Карев. — Наплодил на земле людей, они друг дружке вцепляются в глотку, жгут, режут. За давешнюю Великую Отечественную двадцать миллионов душ извели!.. А он — что?

Серегин подумал немного и сказал:

— Вопрос знакомый, Яков Степаныч: я от него сам сколько ночей не спавши. И сейчас отвечу. Бог в наши людские дела не мешается, доверяет нам. А человек должен сам за себя отвечать, все ж таки мы люди, а не звери, и почему это с господа надо взыскивать за нашу подлость?

— Ну, а его-то роль, я у тебя спрашиваю? Наблюдатель он, что ли?

— Он наблюдает, — подтвердил Серегин.

Карев устало зевнул.

— Не пыльная у него работенка, Серегин. На такую должность и я гож…

Серегин собрался было ответить, но из прихожей донесся стук входной двери и неразборчивые голоса — женский, мужской. Быстро подхватившись, он вышел из кухни; дверь за собой плотно прикрыл.

Карев уже остыл от спора и от своей размозолевшей обиды.

Пора было собираться домой.

Немножко-то на душе полегчало.

Из прихожей послышался строгий мужской голос:

— А вы точно не продешевили, батя? Мебель-то ведь сейчас подорожала.