Рябов уже не сидел на стуле, а беспорядочно толокся по веранде.
На Кожина он не смотрел. Ему было невозможно смотреть на Кожина. Куда бы сейчас Рябов ни глядел, ему ни на что не смотрелось: ягоды, яблоки в тазах, разноцветные стекла веранды, детские игрушки, разбросанные по полу, — все это отщелкивалось хрусталиками его глаз, но тут же засвечивалось по пути к осмыслению.
Он спросил:
— Вы допрашивали моего отца. Почему он сознался? Что вы с ним делали?
— Вопросы, наверное, ставил. Улики были.
— Не могло быть никаких улик. И не было их. Вы помните, в чем вы его обвиняли?
— Да разве все дела упомнишь? Сами посудите — вон сколько лет прошло… А может, и не я вел.
— Вы вели. Ваша подпись в протоколах.
— Раз подпись, значит, я, — согласился Кожин.
От выпитой водки, от солнца, калившего спину и затылок, его совсем разморило. Дел на сегодня было назначено много: падалку подобрать, протереть смороду, сапоги прохудившиеся заклеить, им сносу не будет, Олешка три дня некупанный, с пятницы, как Варька умотала в город к своему коблу, извести бы подсыпать в парник — закислилась земля, а мужика этого можно бы, конечно, шугануть, да жалко человека, он-то ни при чем, пацаненком был, когда отца взяли, тоже не мед расти без родителей, а сейчас вбили ему в башку про нарушение соцзаконности, по дурости своей думает, что врагов и вовсе не было, наболтали народу зря, теперь и сами не знают, как расхлебать, черноплодку тоже пора снимать, клюют ее дрозды, заразы…
С высоты своего роста Рябов не видел осевшего лица Кожина. Различалась сверху пятнистая от солнечного ожога лысина и куль кожинского тела.
Он сказал этому кулю:
— Я вам сейчас напомню. Вы предъявили отцу обвинение в том, что он хотел взорвать железнодорожный мост.
Насчет моста что-то колыхнулось в памяти Кожина. С десяток дел было у него про этот мост. Разные лица и группировки хотели его подорвать. Сознавались-то они все…
Дальше мысли Кожина начали слипаться. Замотавшись с утра, он не успел позавтракать, водка ударила его натощак. Голос Рябова пробивался издалека, вроде там катился длинный товарный состав, отдельные слова погромыхивали на поворотах. Иногда оттуда проскакивала какая-то фраза, а затем снова мерно громыхало.
— Я не понимаю, как вы можете с этим жить? — говорил Рябов. — Как вам удается жить с этим?..
«Права качает…» — успел еще подумать Кожин из той мглы, куда его сладко засасывало.
Рябов остановился подле стола, вылил в стакан остаток водки и сказал:
— Мне ничего не надо от вас. Решительно ничего. Я только хочу понять, как можно носить это? Оно и во мне торчит, а вам-то как удается…
Теперь он заметил, что Кожин сидит совершенно недвижимо, голова его наклонена к груди. В первое мгновенье Рябов решил, что старику стало плохо. Согнувшись над ним, он заглянул в его лицо.
Кожин спал.
Отступив на шаг и не глядя нащупав на столе свой стакан, Рябов изо всей силы плеснул водкой в лысину, в лицо Кожина.
До станции он шагал опрометью. И лишь в электричке опомнился.
В вагоне было шумно, трещал транзистор, рядом на скамьях играли в подкидного дурака.
И всё это были люди, не знавшие, зачем Рябов приезжал в Звонаревку.
Да он и сам не знал.
СНОХА
В электричке они поссорились. Ссора возникла из пустяков, но, как это всегда у них бывало, наворотилось много лишних грубых слов, причина ссоры тотчас же была забыта, а злость осталась.
Минут за десять до станции Анатолий сказал:
— Давай, Варька, сделаем, чтоб старики не заметили. А то, честное слово, неловко получается: вечно приезжаем поругавшись…
— Подумаешь, — сказала Варя. — Перед своими давить фасон. Пусть знают. Я не умею лицемерить, как ты.
— При чем тут лицемерие? Может, я просто огорчать их не хочу. Или, может, мне стыдно…
— Стыдно? — она повернула к нему красивое осатанелое лицо. — Тогда надо было жениться на другой. Впрочем, ты еще успеешь.
— Дура, — сказал Анатолий. — Вот дура.
— От такого же и слышу.
И все началось сначала, по второму разу.
День был субботний. Покуда они шли от вокзала к родительскому дому, по дороге попадались знакомые. Шли парни из РТС, кое с кем из них Анатолий и Варя учились когда-то в поселковой школе.
— Алё, Толька! — закричали парни еще издали.
Поравнявшись, они посмотрели годовалую дочку, которую нес Анатолий, стрельнули у него сигарет и пошли своей дорогой.
— Они тебя совершенно не уважают, — сказала Варя.
Он не стал ничего отвечать.
— Вообще мильтонов мало кто уважает. Хорошо еще, что ты форму не носишь. Стошнить может от вашей формы.
— Зарплату приношу — не тошнит, — сказал Анатолий миролюбиво. — Брось, Варька, ей-богу, надоело…
— Ты не можешь мне запретить высказывать свои мысли.
— Да я не запрещаю. Я прошу.
— А попрекать меня своей зарплатой тоже не имеешь права. Вот после курсов поговорим, кто больше будет домой приносить.
Он видел, что Варя завелась надолго. Они всегда приезжали в поселок поругавшиеся. Матери он не стеснялся, матери он ни в чем не стеснялся, а отца было совестно. И теперь еще, как назло, эти чертовы парикмахерские курсы. Отговорить ее не удалось. На все его доводы она отвечала, что это очень хорошая специальность — делать людей красивыми.
— Ты возишься круглые сутки с жульем, считается благородная профессия. А мои клиенты будут порядочные люди. И заработок подходящий.
— Чаевые, — подсказывал Анатолий.
— Зависит от точки зрения. Для кого — чаевые, а для кого — благодарность за душевное отношение. Вообще, хорошенькая женщина имеет право получать подарки. Ты мне цветы когда-то приносил?
— Но я же потом на тебе женился.
— Ну, знаешь! Если из-за каждого букета выходить замуж…
Спорить с ней было бессмысленно. Он либо терялся, либо выходил из себя и только усилием воли сдерживался, чтобы не ударить по ее нарядному лицу. Иногда ему казалось, что она ждет, чтобы он ее ударил. Ей нужно зачем-то, чтобы он оказался негодяем. Ссоры их заходили так далеко, что и вспоминать было тошно. Варя никого не стеснялась, ей было море по колено, когда она злилась, присутствие свидетелей даже как будто вдохновляло ее.
Из-за этих проклятых парикмахерских курсов придется сегодня просить стариков, чтобы они взяли к себе месяца на три Иришку. Мать скажет: хорошо, пожалуйста, раз нужно, чего там, где трое, там и четверо. А отец ничего не скажет, закурит, подвигает желваками, поглядит вверх, в потолок…
Когда они подошли к дому, мать стирала на крыльце, а младший брат Витька — поскребыш — носился за оградой на трехколесном велосипеде.
— Тю! — закричал Витька. — Варюха опять покрасилась!..
Открывая калитку, Анатолий вспомнил, что и на этот раз не захватил им никакого гостинца. Он всегда вспоминал об этом, открывая калитку. Вот свинство. Хоть бы Варе когда-нибудь вскочило в голову. Постоянно получалось, что именно в дни приезда, раза два в месяц, он ходил без денег. Хозяйство у них в городе велось как попало. Иногда приезжала из поселка мать, привозила на милицейском газике мешок картошки со своего огорода, капусту, огурцы. Елена Ивановна вздыхала, глядя на жизнь сына, ее расстраивал беспорядок в доме, она говорила невестке:
— Я тебя, Варя, совершенно не понимаю. Почему у вас не хватает денег до получки? Как же другие-то люди живут?
— Может, у них запросы меньше, — усмехалась Варя. — Вы, мама, не можете этого понять.
— Почему же, интересно, я не могу? — обижалась Елена Ивановна; голос ее густел: обиженная, она всегда разговаривала басом.
— Потому что, мама, вы свою жизнь уже отжили. И время было другое. Вам кажется, что самое главное — набить желудок. А мы с Толиком смотрим иначе. Мы лучше будем голодные…
— Я ему третьего дня белье стирала, — перебивала Елена Ивановна, — у него кальсоны все рваные. И носки тоже.
— Ну и что?
— Неудобно все-таки. Женатый человек. Офицер. В институте учится…
— А он в институт в кальсонах не ходит. И вообще, мама, позвольте нам жить, как нам нравится.
— Грубиянка ты, — подымалась Елена Ивановна.
— Спасибо за комплимент, — отвечала Варвара, выкладывая привезенную картошку в авоськи.
От мужа Елена Ивановна старалась скрыть, что помогает сыну, но делала это неумело, и Василий Капитонович догадывался: из дому исчезал то отрез, выданный ему на брюки, то пара белья, а то вдруг оказывалось, что не дотянуть до дня зарплаты. Поблажки эти сердили Василия Капитоновича, он никак не мог взять в толк, почему сын, старший лейтенант милиции, здоровый парень двадцати семи лет от роду, должен доить своих родителей. Но говорить с ним об этом Василий Капитонович не решался, а выпив, привязывался к своей жене, виня ее за баловство.
— Ну чего ты меня-то мучаешь? — басила Елена Ивановна. — Посмотри лучше на мои руки, все пошли пупырьями, нервы уже не выдерживают.
— Пускай больше сюда не ездят, — говорил Василий Капитонович.
— А ты скажи им! Чего ты ко мне-то вяжешься? Твой же сын, как и не мой.
Лукин бывал изредка в городе по делам службы, но к сыну домой не заходил. Сноху свою терпеть не мог, да заодно не любил и всю ее семью. Варькиного брата пришлось сажать в тюрьму за украденный в Доме культуры баян; Варькина мать курит, как мужик, горластая баба, нарожала от трех мужей кучу детей — пять девок, одна красивей другой, да еще двух парней; с парнями этими постоянная морока, и Василию Капитоновичу — местному начальнику милиции — другой раз бывает совестно смотреть людям в глаза: породнился с семейкой, спасибо большое Анатолию. Когда пришли с обыском за баяном, теща Анатолия подняла такой крик, что сбежалась вся улица. Баян лежал в сарае, закиданный дровами, теща сказала, что сами милицейские его туда и подбросили, им за это премия идет.
В городе Василий Капитонович виделся с сыном только в Управлении.
Старший Лукин заглядывал в ту комнату, где работал Анатолий, и громко говорил: