Будни — страница 34 из 71

казалось… внезапно оказалось, что она меня совершенно не уважает.

— А вы ее? — снова спросил Карягин.

— Я знал, что вы это спросите! — с раздражением ответил Анатолий. — И отвечу: к сожалению, у меня нет оснований для подобного уважения. Для отцовской любви, муки — есть! Она моя родная дочь, кровь моя. Такую любовь не надо заслуживать — она запрограммирована в генах. Даже у зверей. А уважение — заслуживают. Или хотя бы стараются заслужить. — Он прошелся по кабинету. — Мы с ней не можем докричаться друг до друга, как в лесу… Ладно, замнем… Объявление в газету вы дайте. И позондируйте у вечерников: может, кто-то из них хочет перейти на дневное…

После ухода Карягина можно было ехать домой, но Анатолий Егорович медлил — не хотелось ему домой. Он провозился еще добрый час в институте, выдумывая себе якобы необходимые занятия: обошел две заново отремонтированные аудитории, хотя уже осматривал их после ремонта, заглянул в деканат и, встретив в коридоре своего шофера, сказал ему, что машину можно ставить в гараж, она ему сейчас не потребуется.

Домой он пошел пешком. Хотелось ему обрести покой, врачи рекомендуют пешую ходьбу, и действительно, иногда удавалось успокаивать себя мерным шагом, но сейчас ничего не получалось — копилось усталое раздражение. Он знал, что дома предстоит разговор с Галей, понимал, что в таком состоянии лучше бы отложить это до другого раза, и, твердо решив, что отложит, вошел в квартиру.

В прихожей, еще не снимая плаща, Анатолий Егорович оценил привычную расстановку сил: дверь в комнату Гали была плотно закрыта, стол в гостиной не накрыт для ужина, Ирина не появилась из спальни, хотя должна была отлично слышать, что он пришел домой. Ясно — желанного покоя не будет.

Так и не скинув плаща, Анатолий Егорович постучал в дверь Гали, ответа не последовало, он дернул, открыл ее и вошел в комнату. Галя лежала на диване лицом к стене. Не обернулась, читала.

Стараясь соблюсти ровность тона, он сказал негромко:

— Пожалуйста, не думай, что мне доставляет удовольствие разговаривать с тобой. И изволь сесть, а не лежать ко мне спиной.

— Села. Устраивает?

— Что ты собираешься делать дальше? Могу я задать тебе этот простой вопрос?

— Задавай сто раз.

— Тем более потрудись ответить, как ты собираешься жить дальше?

— Как все… Надоело.

— Что именно?

— Надоели приставанья мамины и твои.

— По-твоему, мы не имеем права интересоваться судьбой своей единственной дочери?

— Интересуйтесь на здоровье. Только оставьте меня в покое.

— Не дерзи мне!

— Сам вынуждаешь. Мне самой противно по-хамски разговаривать с тобой. У меня только одна просьба — оставьте меня в покое.

— Но ты ведешь себя в нашей семье не как дочь, а как угловой жилец.

— Угловой? Эта комната — моя.

— Допустим… Мама сказала мне, что ты собираешься бросить университет. Это правда?

— Возможно.

— А как же ты собираешься жить?

— Как все.

— Кто это, интересно, все? На мой взгляд, все работают.

— Ты имеешь в виду зарплату? Не волнуйся, устроюсь. И во всяком случае буду получать больше, чем твои инженеры.

— Перестань курить, я просил тебя не курить, хотя бы при мне… Куда ты собираешься идти работать?

— Еще не решила.

— Но ведь ты ничего не умеешь делать, у тебя нет специальности… Бутылки принимать, что ли?

— А у нас всякий труд почетен, папа, если относиться к нему творчески: сама слышала по ящику в программе «Время».

— Ирония?

— Ну, почему? Твоя точка зрения.

— Ты долго будешь разговаривать со мной в таком тоне?

— Мне надоело! Понимаешь — осточертело слышать про бутылки, про курево, про мое образование… Я знаю наперед все, что вы с мамой можете мне сказать.

— Нет, всего ты не знаешь. Все я не рискую тебе сказать.

— А ты рискни. Не бойся.

— Иногда мне кажется, что ты попросту неумна.

— Благодарю за комплимент.

— И ответ неумный, трамвайный. Я не могу понять, как в моем доме вырос такой человек. У тебя на глазах, с самого раннего детства, трудится мать, тружусь я…

— Поехало! Первый виток. Давай дальше. Могу подкинуть тебе текст: мы росли в тяжких условиях, у нас в юности не было того, что есть у тебя…

— Дура!

— Молоток папа! Наконец-то заговорил на общепринятом языке. В нашей компании не стесняются: дура, дурак — мы это запросто… А вот ты не имеешь права. Не смеешь! Не смеешь пользоваться моей зависимостью от тебя!..

— Ты сама довела меня… Тебе нравится, когда я опускаюсь до вашего уровня.

— Ну, конечно: наше поколение, ваше поколение. Наслушались! Не дурее мы вас. А уж почище — наверняка: не замараны, в чем вы измарались. И вообще, почему я должна жить по-вашему? Может, у меня совсем другие запросы.

— Какие у тебя запросы? — устало и тихо спросил отец.

— Мало ли… Во-первых, я хочу жить одна.

— У тебя и есть отдельная комната.

— Это только называется отдельная комната! Вы следите за каждым моим шагом. За каждым словом!

— Опомнись, Галя!

— Когда ко мне приходят друзья, мама считает своим долгом излагать мне свое мнение о них. Никто не спрашивает ее мнения… И эти вечные попреки — не убрала, не постирала, не заштопала, поздно явилась домой…

— У людей, живущих вместе, есть определенные правила общежития.

— Вот-вот, именно общежитие! Мама — комендант, а ты…

— Что — я?

— А ты, прости меня, ее магнитофон: мама наговаривает, а на тебе записывается, как на кассете… Ох, папа, если б ты только знал, как ты смешон! И никто, кроме меня, этого не видит. Ходишь такой представительный, волевой, в шикарном костюме, который мама тебе купила, в галстуке, который она для тебя выбрала, и даже стрижешься не в парикмахерской — она лично сама тебя подстригает…

Лицо Анатолия Егоровича приобретает такое горестное выражение, что Галя запнулась.

— Что с тобой, папа?

— Я никогда не думал, что у меня такая злая и жестокая дочь…

Он проговорил это тихо и медленно. И пошел к дверям.

— Папа, погоди…

Галя кинулась вслед.

А у стариков Самойловых жизнь шла своим размеренным чередом. С домашними делами они справлялись несуетливо, заблаговременно, и круг своих обязанностей они распределяли между собой без всякой договоренности, по силе возможностей каждого. А если и возникали между ними споры, то лишь потому, что либо Егор Иванович тайком пытался сделать какую-то домашнюю работенку вместо Елизаветы Алексеевны, либо она незаметно старалась подменить его. Споры случались бурные, Егор Иванович легко и пламенно вскипал, но так же быстро отходил, маясь от собственной вспыльчивости. Елизавета Алексеевна жалела его, и кротостью своей удавалось ей зачастую настоять на своем.

Нынешняя осень пришла рано, зарядили нудные дожди, в комнате стало зябко, и Егор Иванович занялся окнами: щели в старых рамах конопатил ватой и нарезал узкие полосы бумаги. А Елизавета Алексеевна хлопотала в кухне подле плиты: открыв духовку, выдвинула противень с пирожками, они еще не допеклись, и снова задвинула их на место.

Хлопнула входная дверь в квартире. Елизавета Алексеевна живо выглянула в прихожую: вернулась с работы соседка по квартире — в одной руке портфель, в другой авоська с продуктами. Раздеваясь в прихожей и проходя к себе в комнату мимо кухни, соседка аппетитно внюхалась.

— С капустой?

— С капустой, — кивнула Елизавета Алексеевна.

— Значит, Анатолия Егоровича ожидаете… Я по запаху различаю, кто к вам придет: коржики — Борис Анатольевич, салат с огурцами — Галя… А моему, кроме полбанки, ничего не надо…

Ушла к себе в комнату. На пороге кухни возник Егор Иванович, остановился, сосредоточенно наморщил лоб.

— Ты чего? — спросила Елизавета Алексеевна.

— Забыл, зачем пришел.

— А ты начни с начала, с того места, откуда пошел.

Он повернулся к окнам в комнате, постоял и снова разложил на подоконнике полоски бумаги.

С противнем горячих пирожков вошла Елизавета Алексеевна.

— Ну, вспомнил?

Муж горестно помотал головой.

— Память, Лизавета, никуда! Всякую давнюю чепуху распрекрасно помню, а за каким чертом сейчас шел на кухню — забыл… Иногда слушаешь по телевизору какого-нибудь старика, шамкает, что обрел вторую молодость, — врет ведь, сукин сын! Старость, Лизавета, — это гадость. Осенью заклеиваю окна и всегда думаю: а кто будет их расклеивать? Я ли?..

Елизавета Алексеевна озабочена чем-то иным. Накрывая на стол на три прибора, она слушает мужа вполуха.

— Не понравился мне, Егор, голос Ирины по телефону. Вроде плакала она. Не случилось ли у них чего?

— Голос не понравился? А она мне вся не нравится. На месте Анатолия я бы ее давно сменил.

— Глупости говоришь! — возмутилась Елизавета Алексеевна.

— Менять-то, конечно, поздновато. Раньше надо было смотреть… — Внезапно, радостно: — Вспомнил! Ты куда клей спрятала?

— Господи! Сам вчера под ванну банку поставил…

Он быстро шагнул в ванную. А в это время звонок в дверь.

— Толя! — И счастливая старуха бросилась в прихожую к дверям.

Она открыла дверь — вошел шофер.

— Здравствуйте, Елизавета Алексеевна. В комнату не пойду — весь грязный, с машиной возился… Анатолий Егорович велели вам передать.

Протянул старухе конверт.

— Тут две четвертных, — пояснил шофер. — И привет тоже просили передать.

Из ванной, с банкой клея в руке, появился в прихожей старик Самойлов.

Потоптавшись, шофер спросил:

— Как здоровье ваше обоюдное? Может, в аптеку надо, — я съезжу…

— Спасибо, Василий Степанович. Мы оба еще ходячие, — ответила старуха.

— Ну, тогда я покатил. До свиданьица, Елизавета Алексеевна. Счастливо оставаться, Егор Иваныч.

Ушел. Елизавета Алексеевна молча протянула мужу конверт с деньгами. Не взяв их, он сказал:

— Вот видишь, а ты беспокоилась. Дети у нас, Лизавета, первоклассные, модельные, штучные…

Оба они вошли в свою комнату.

— Ну и что здесь ненормального, Егор? У Толи дела в институте: начало занятий, ремонт общежития, не успел, прислал Василия Степановича, сегодня двадцатое…