— Думаешь — вредно? — вдогонку им крикнул прохожий. — Жить, папаша, вредно: от жизни помирают…
Пошли дальше отец с сыном. Вдали уже показались огни машин, автобусов, трамваев.
— Люди иногда расстаются вовсе не потому, что кто-то из них плохой, а кто-то хороший, — сказал Борис Егорович. — Самое трудное — когда оба хорошие… Покуда они любят друг друга…
— Не надо, папа.
— Я знаю, что говорю пошлости. То есть тебе кажется, что это пошлость. А вся мировая литература уже сотни лет пытается понять, объяснить…
Внезапно — горячо, с болью, даже остановился:
— Боже ты мой, что я мелю! Все это я заслужил. Заслужил твою неприязнь, твое нежелание встречаться со мной…
— Ну почему? Мы же встречаемся, — Митя старался говорить как можно мягче. — Ты ни в чем передо мной не виноват. Просто мы познакомились с тобой несколько позднее, чем это положено природой.
Отец молчал, лишь сильнее горбился.
Митя взглянул на него.
— Я бы даже хотел иметь такого отца, как ты. Но это не получилось, тебя слишком долго не было… Вот твоя «шестерка», папа. Входи с передней площадки, я подсажу…
И он торопливо подсадил отца в подошедший переполненный трамвай.
А затем долго смотрел вслед. Плохо сейчас Мите.
А Елизавета Алексеевна расхворалась серьезно. С постели ей было подниматься трудно, изводила одышка, и все-таки она пыталась хоть немножко заниматься хозяйством, а Егор Иванович покрикивал на нее за это и отлично справлялся сам.
Бо́льшую часть дня она лежала, опершись на высоко взбитые подушки: у постели стояла тумбочка, на ней — пузырьки с лекарствами, таблетки, боржоми. Рядом и телефон. Звонили ей по нескольку раз в день, и отвечала она всегда так, чтобы не волновать близких.
— Спасибо, Ириночка. Ничего, теперь уже получше… Не беспокойтесь, милая, сметана еще осталась. И творог — тоже…
— Не волнуйся, Боря, у нас все есть… Я уже понемногу встаю. Пожалуйста, одевайся потеплее — в городе грипп…
— Я понимаю, Толенька, ну что ты, милый, — ни капельки не обижены! Спасибо тебе за лекарство, шофер вчера привез. Поцелуй от нас Ирину и Галюшу…
Покормив жену и пообедав вместе с ней, Егор Иванович с половины дня, в общем-то, освобождался от домашних забот. Раза два в неделю обед старикам приносили Ирина Владимировна или Галя, — поставить его в холодильник, а затем согреть не составляло большого труда.
Подремав сидя в кресле подле Елизаветы Алексеевны, он нажал клавишу телевизора, однако звук не включил.
На экране возникло хоккейное поле с несущимися друг на друга игроками, трибуны, заполненные людьми, — их рты были разинуты в немых воплях.
Егор Иванович ткнул другую программу, также не включая звука.
Теперь на экране появилось футбольное поле, и снова мчались игроки, кто-то из них падает, в ворота влетает мяч, на трибунах беззвучное неистовство тысяч зрителей.
Егор Иванович нажал следующую клавишу, все еще не включая звук.
На экране возникло шоссе, по нему неслись две машины: передняя — грузовая, а догоняя ее — милицейская «Волга». Расстояние между ними сокращалось медленно, и тогда из бокового окошка «Волги» высунулась рука человека с пистолетом. Два метких выстрела — обе задние шины грузовика пробиты, грузовик осел на дисках. Из кабины грузовика и через его борта выскакивают пять преступников, а из «Волги» — два милицейских чина в элегантном штатском.
Егор Иванович выключил телевизор.
Он подошел к постели жены, взглянул на часы и, взяв с тумбочки таблетки, подал ей вместе с боржоми.
Сел на постель с краю, в ногах жены.
— Ну, хорошо, Лизавета, ладно. Спорт — замечательная штука: развивает, укрепляет, воспитывает волю к победе. Прекрасно! Но ведь и о душе надо подумать… Нет, я окончательно старомодный старик!
Елизавета Алексеевна погладила его по руке.
— Ты у меня не старомодный. Ты у меня устал, Егорушка…
— А с чего мне уставать? Я здоров как бык! Но все эти первобытные страсти отказываюсь понимать. «Болеют» за «Динамо», «болеют» за «Спартак», «болеют» за «Зенит». А болеть надо за человечество!.. Фамилии футболистов и хоккеистов известны каждому трамвайному пассажиру. И какой-нибудь вратарь в тысячу раз более знаменит, чем гениальный ученый! Из-за проигрыша любимой команды люди у телевизора глотают валидол…
Елизавета Алексеевна молча взяла с тумбочки таблетку и протянула мужу. Он проглотил ее автоматически, даже не запивая.
— Толя говорит мне: знаешь, папа, это уж у тебя «закидон» — я смотрю футбол, чтобы отвлечься… А от чего, спрашивается, вы хотите отвлечься? — Егор Иванович махнул рукой. — А эти дурацкие детективы?! Вчера встретил Анну Семеновну из второго подъезда. Идет, плачет. Что такое? Ходила, говорит, в милицию за пустяковой справкой, а дежурный лейтенант так обхамил ее, что она валидол сосет. А на экране все эти лейтенанты похожи на кандидатов наук. И жуликов ловят, как коты мышей: цоп — и поймал!..
Елизавета Алексеевна улыбнулась.
— Но ведь люди смотрят — значит, это им интересно.
— Конечно, интересно. Ну и что? Тем печальней. В истории человечества случалось, что оболванить миллионы бывало проще, чем отдельную личность.
Он успокоился так же внезапно, как и разволновался. Поправив сползшее одеяло, Егор Иванович ласково сказал:
— Главное для здоровья — это не терять равнодушия.
И в ответ на удивленный взгляд жены пояснил:
— Это не я придумал: в магазине, в очереди услышал. Один кретин посоветовал мне…
На другой день после лекций прибежала к ним Галя и заявила, что будет сейчас делать генеральную уборку. Дед попробовал протестовать, но она загнала его на диван и велела лежать, не мешая мыть пол. Лежать он категорически отказался, сказав, что подберет ноги, когда она домоет до этого места. Елизавета Алексеевна, обложенная в постели подушками, посматривала на хмурого мужа и улыбалась.
Галя мыла пол истово, подоткнула юбку, засучила рукава кофты, голову повязала бабушкиной косынкой. Обползала она все углы, сдвинув нехитрую стариковскую мебель к середине комнаты. Егор Иванович с протестующим видом читал газету. Когда внучка дошла с ведром до его дивана и заползла под него с тряпкой, он поднял ноги с пола. Из-под дивана торчала половина Галиного туловища, а руки ее выдвигали к ногам Егора Ивановича какие-то рваные пакеты и старые пыльные коробки.
— Ну ты и барахольщик, дед! — Она выползла наконец в сбитой на сторону косынке, со спутанными волосами, мокрая от усилий. — Всю эту рвань я сейчас же выброшу на помойку.
И ткнула ногой пакеты и коробки.
— Не смей! — крикнул дед.
— Выбрось, Галюша, непременно выбрось, — попросила бабушка. — Он вечно хранит что ни попадя, и всё надписывает…
Подняв с пола одну из картонных коробок, Галя прочитала на крышке крупную надпись, сделанную фломастером: «ТУФЛИ ЛИЗАВЕТЫ».
Развязала, открыла крышку — лежат изодранные шлепанцы. Подняла второй пакет — в нем старая мятая кепка со сломанным, полуоторванным козырьком.
— В этой кепке, дед, тебя моментально заберут в медвытрезвитель: в таких головных уборах ходят исключительно алкаши…
Она собрала с пола всю груду коробок и пакетов и понесла к дверям.
— А я тебе говорю, сейчас же положи на место! — снова велел дед, но уже не столь уверенным тоном.
— Неси, неси, не слушай его! — благословила Елизавета Алексеевна.
Распахнув ногой дверь в коридор — руки у нее заняты, — Галя обернулась:
— Имей в виду, дед: первый признак старости — это нежелание расставаться со всякой дрянью.
И она исчезла из комнаты, захлопнув за собой ногой дверь.
Груженная пакетами и коробками, Галя пробежала по двору к помойным бакам. Выбросила все в баки, но один сверток выпал из ее рук. Она подняла его с земли и видит на нем крупную надпись: «ГОРШОК ГАЛИ».
Развернула — в ее руках маленький детский ночной горшок. Бросила и его в помойный бак.
Вернувшись в комнату стариков, Галя подбежала к Егору Ивановичу — он сидел на диване обиженный — и с размаху поцеловала его в щеку.
— Дедушка, ты прелесть!
Затем она деловито забегала по комнате, приканчивая уборку, и, вымыв в ванной лицо, руки, обдернув на себе платье, возвратилась к старикам.
Здесь она поправила подушки за спиной Елизаветы Алексеевны и остановилась перед небольшим стенным зеркалом — торопливо причесала свою разлохмаченную голову.
— Дед, а ты пишешь воспоминания?
— Какие воспоминания? — ворчливо ответил Егор Иванович. Он уже остыл, но не совсем.
— Ну, вообще… Я, например, веду дневник. Сперва записывала разную чепуху, а теперь — мысли…
— Когда к Альберту Эйнштейну явился журналист и спросил: «Господин Эйнштейн, вы записываете свои мысли?» — Эйнштейн ответил: «Мысли у меня появляются так редко, что я их запоминаю».
Галю это ничуть не сразило.
— Я не про науку, дедушка… Я — про жизнь. Вот почему, например, мне с тобой и с бабушкой просто, а с моими родителями — невыносимо? Я, например, им вру, а вам — никогда… Ну, почему?
— Не знаю.
— Во-первых, они считают, что я им обязана, во-вторых, они меня не понимают. Я их прекрасно понимаю, а они меня — ни капельки. И их взгляды на жизнь мне противны…
— А ты не могла бы выбирать выражения помягче? — нахмурился дед.
— Могла бы. Но не хочу. Не считаю нужным… У них знаешь какие взгляды? Всё кругом правильно, прекрасно, имеются, конечно, отдельно взятые отклонения, но ты сперва заслужи право на свою точку зрения, а уж потом берись осуждать, все вы, молодые люди, циники, прагматики и ни черта ни во что не верите, ничего у вас нет святого…
Эту тираду Галя произнесла, вернее, выпалила отчаянной скороговоркой и внезапно остановилась, обернулась — она уже причесана.
— Ведь ты же так не считаешь?
Егор Иванович не ответил.
— Не считаешь? — упрямо спросила Галя.
— Стараюсь. Хотя, признаться, иногда очень хочется. Просто я не привык думать этими категориями: в с е м ы или в с е в ы… И мы — не в с е, и вы — не в с е. Лучше рассматривать каждого в отдельности. Гораздо труднее, но точнее…