Я иногда готов взвыть от воспоминаний о том, чему был молчаливым свидетелем. И только ли свидетелем — участником!
Году в 1950-м нас, человек двести литераторов, собрали в большом зале ленинградского Дома писателя. Секретарь Союза Александр Григорьевич Дементьев, взойдя на трибуну, торжественно сообщил нам, что примерно минут через двадцать в Москве по радио выступит Иосиф Виссарионович Сталин и мы будем иметь счастливую возможность коллективно прослушать эту речь в нашем зале.
Затем на сцену вынесли тяжелый большой радиоприемник — в те давние годы они были громоздкими. Мы сидели молча, а на маленькой нашей сцене долго устанавливали этот сундук. Его взгромоздили на низкий стол по самой середине пустой сцены.
В ярко освещенном зале бывшего дворца, с прекрасной лепниной на просторном потолке, с огромными, во всю стену, окнами, занавешенными светлыми шелковыми воланами, сидели двести писателей, то есть человек сто совершенно интеллигентных людей, и в благоговейно-церковном молчании смотрели на нелепый голый сундук радиоприемника.
А он, сундук, наблюдал нас, завораживающе наблюдал, ибо каждый из нас уже наделял его грозным могуществом.
Так, в молчании, продолжалось минут десять. Затем Дементьев, все время нервно поглядывавший на свои часы, приблизился к приемнику, включил его и стал настраивать, повернувшись к залу полуспиной-полубоком.
Что-то у Дементьева не ладилось, да и приемники того времени были не бог весть какие — по залу разносился лишь треск и грохот.
Писатели тревожно сверялись и по своим часам, уже грянула та минута, когда должен был зазвучать заветный голос вождя, а приемник продолжал простодушно барахлить, не осознавая своего значения.
В помощь Дементьеву выскочил на сцену киномеханик, вдвоем они вертели регуляторы и, наконец, добились того, что сквозь гул вселенной стал обрывками доноситься голос Сталина. Сделать его внятным не получалось.
Дементьев на цыпочках отошел в сторону и застыл лицом к залу.
Киномеханик слинял за кулисы.
Я сидел ряду в десятом. До меня доскакивали лишь отдельные слова, не складывающиеся ни в какой смысл. В подобном же положении находились все двести писателей, заполнявшие зал. Нам было известно, что Сталин выступает перед своими избирателями. Однако речь его была настолько искажена помехами тогдашней техники, что ни одна цельная фраза не добиралась до нас. Из этого сундука на сцене дребезжала какая-то невнятица. И она все усиливалась.
Время от времени я исподволь поглядывал по сторонам, осторожно поглядывал. Лица присутствующих были молитвенно сосредоточенны. Ни один лицевой мускул не рисковал расслабиться, ибо из коры головного мозга был послан категорический приказ — стоять насмерть. И лицо стояло, как часовой у знамени.
Так длилось с полчаса.
Но внезапно беспокойное звучание всей этой невнятицы прекратилось — из приемника хлынул в наш зал шквал аплодисментов. Он сорвал нас из кресел, мы вскочили на ноги и бурно зааплодировали.
Наконец-то наши действия обрели привычный смысл, осложненный, правда, тем, что никто из нас не представлял себе, в какое мгновение можно прекратить аплодисменты: обычно сигналом служит поведение президиума, но здесь сцена была пуста, на ней торчал лишь этот голый сундук, звуки его были окончательно погребены под грохотом наших восторгов. А Дементьев, одиноко стоявший в углу сцены, конечно же, не мог взять на себя огромную ответственность — первым оборвать свой руководящий аплодисмент.
Мы здорово устали в тот вечер. Физически устали.
Я стоял на обочине асфальтированной поселковой улицы, стоял бездельно, оглядывая лениво и брюзгливо надоевший пейзаж:
стекляшка «Кулинарии» напротив, через улицу;
двухэтажный скучный корпус фабрики пластмассовых игрушек с огромными немытыми окнами — из них доносился однообразный молотящий шум штампующих машин;
одноликие коммунальные жилые дома, поставленные в том месте, где недавно нарядно и весело возносились к небу подвенечно светлые березы, их была добрая сотня, роща шумела на этом месте, а теперь стояли безобразные, длинные, в два этажа каменные бараки белого кирпича под ломаной шиферной кровлей, а подле них в тоске погибало штук пять оставшихся берез — их не повалили в свое время, а сейчас это было запрещено, но они застили свет в окнах одного из бараков, и жильцы по-всякому старались извести их, подливая под корни кто керосин, кто отработанное машинное масло, кто разведенную соль. Медленно погибая, березы не догадывались, почему это с ними происходит, и каждое лето дружелюбно развешивали у окон теперь уже поредевшие зеленые культи своих некогда густых ветвей.
Остановился я на обочине передохнуть, хотя менее всего это место располагало к отдыху: мимо проносились грузовики, рейсовые автобусы, легковые машины и всякая транспортная мелочь, — время дня было бойкое, а улица втекала в ходовое шоссе.
Пешеходов было совсем мало, на моей стороне никого.
Но вот один внезапно показался. Он вышел из-за поворота и шел неторопливо, внимательно ставя ноги и строго следя за своей безукоризненно точной походкой, как это умеют делать только подвыпившие люди. Проходя мимо меня, он замедлил шаг, всмотрелся в мое лицо, понял, что мы не знаем друг друга, и, приветливо улыбнувшись, весело произнес:
— Привет человеку!
Со мной впервые так здоровались. Что-то было в этом первобытно-добродушное.
Интересная разновидность порядочного человека — хорошо знаю такого и в дружеских отношениях с ним. Я совершенно уверен в его порядочности, а смущает меня вот что. Он слишком увлечен своей порядочностью, любит многократно рассказывать о ней, и не врет при этом, даже не преувеличивает. Но жаждет, чтобы о его порядочности всем было известно лично от него.
Это не хвастовство, а нечто иное: хвастун непременно прилгнет, а этот рассказывает чистейшую правду.
Иногда с ним случается, что он загодя охотно предупреждает друзей о своем предстоящем крайне порядочном поступке, порой даже бессмысленном по своей крайности. Друзья, конечно, разубеждают его. Он горячо спорит. Но потом, когда приходит время поступка, не совершает его. А слух о том, что он хотел совершить, уже утвердился.
Люди подобного типа — очень хорошие люди, и дай-то бог побольше таких, но мне кажется, что истинная порядочность должна быть в человеке органичной, как пищеварение. А подробностями своего пищеварения неловко, не принято делиться с окружающими.
Живя в поселке, я как бы погружен в два мира. Один — огромный, с полыхающими народными страстями, гениальными научными открытиями, сменами правительств, великими произведениями искусства, и еще, и еще, и еще. А второй мир — мой поселок, точка на глобусе, невидимая даже в микроскоп. Но два этих мира — сообщающиеся сосуды, только поселок — это капилляр, и уровень того, что совершается в огромном мире, тоненько проникает к нам. Мощные средства информации, телевидение, радио, газеты доносят сюда мировые события, но здешняя действительность не зыблется. Заготовить дрова на долгую зиму, распилить, наколоть, уложить; раздобыть по весне навоз под картошку, посадить ее в срок, окучивать вовремя, собрать и уложить в погреб; грибы заготовить, кровлю, ограду, печи подправить — на все это уходит много времени и сил физических и душевных, как ни странно: все не просто — и дрова, хотя вокруг лес, и навоз, и колготное домашнее хозяйство.
Молодая учительница дала в шестом классе свободную тему для домашнего сочинения: «Самый памятный день в моей жизни».
Из сорока ее учеников один написал на полустраничке, что сильнее всего он запомнил тот день, когда его отец, напившись пьяным, избил мать мальчика и повесился в сарае на мотке электрического шнура.
Учительница, недавно окончившая заочно пединститут, внимательно прочитала и это сочинение среди сорока, нашла в нем изрядное количество орфографических ошибок и выставила оценку — двойку.
Это не в нашем поселке — в более дальнем, Отрадненском. И рассказывал мне об этом директор областного института усовершенствования учителей.
Все социальные достоинства и недостатки городской действительности как бы уплотняются в поселке — они становятся более очевидными, наглядными.
В стародавние времена различие между большим городом и захолустьем было резче во сто крат, нежели сегодня.
Сейчас все приблизилось к единой модели, утрачивается своеобразие уклада жизни. Способствуют этому мощные средства массовой коммуникации и во много раз возросшие скорости современного транспорта.
Внешние детали городской жизни — мода одежды, прическа, квартирное оборудование — тиражируются в самых дальних углах с необыкновенной быстротой.
Если к этому добавить язык газет, радио, телевидения, повседневно засоряющий, унифицирующий и вытесняющий живую речь; и если к этому еще довесить постылую одинаковость обряда целого комплекса общественных мероприятий, причем единообразие этих мероприятий блюдется с религиозной строгостью, — то все, взятое вместе, действительно стирает грани между городом и деревней.
Молодой человек, прибывший из захолустья в город, вписывается в новый уклад достаточно быстро; разве лишь бурное уличное движение может несколько обескуражить его, а все остальное он приблизительно проходил у себя дома. Да к тому же он еще и законопослушнее и управляемее, нежели городской юноша.
Вот почему, вероятно, такой молодой человек, если он еще и одаренный, способный, делает нередко великолепную деловую карьеру.
Откуда эта нынешняя любовь читателей, зрителей к документальной литературе, к документальному кино, да и вообще к историческому документу?
Я думаю, от тоски по правде, от жажды знать истину без посредников-сочинителей.
Рассуждение простое: вы мне дайте все факты, все документы, а уж выводы я буду делать сам.