— Слушай, как получилось. Мишка рассердился. Велел передать: если ты что сделаешь, он заберет документы.
Я не стал ничего делать. Его приняли в институт по конкурсу.
После смерти Насти Антону стало совсем худо: ни жены, ни работы, ни хозяйства. Еще при ее болезни он зарезал овец, кур, заколол поросенка.
Она умирала месяца полтора, он не отходил от нее ни днем, ни ночью.
Сыновья с невестками наезжали по выходным. Антон, по своему обыкновению, не корил их за малую помощь, а мне пожаловался в самые последние Настины дни:
— Ее мыть надо, она под себя оправляется, я стирать не поспеваю, топлю тряпки в реке. Голову ей расчесать надо, кормить с ложки, все делаю сам, ноги уже не держат… А они понаедут в субботу, пожалеют мать два дня из другой комнаты. Я ихним женам сказал: вы сколько получаете на своей работе? Они по восемьдесят рублей получают. Я говорю: буду платить вам по сто, ходите за Настей…
Хоронили ее на кладбище соседнего совхоза, в шести километрах от кордона. Охотхозяйство прислало грузовую машину, борта в ней откинули, кузов устлали еловым лапником.
Во двор перед крыльцом вынесли два табурета, поставили на них открытый гроб с маленькой, чисто прибранной Настей. Тело ее было намного меньше гроба. С полчаса она полежала так, ногами из дома, незрячим лицом к высокому просторному небу. День стоял ветреный, душе ее было улетать легко.
Мы шли до кладбища пешком вслед за медленной машиной. В кузове у гроба сидел Антон, придерживая руками высокий белоструганый крест.
Подле свежевырытой могилы всем нам насыпали в ладони кутьи — рисовой каши с изюмом.
В изголовье могильного холма, под самый крест, поставили наземь стопку с водкой — для прохожего, чтоб мог помянуть Настю.
Налили и нам по стопке.
Холм посыпали пшеном.
Секретарь парткома охотхозяйства отозвал меня тихонько на шаг и шепнул:
— Директор поручил мне произнести несколько слов. Но я ведь совсем не знал ее. Может, вы произнесете?
С кладбища мы вернулись на кордон.
В доме были составлены столы для поминок. Хозяйничали невестки. Антон был трезв, впервые я видел его в хорошем городском костюме, в белой рубахе с галстуком, в ненадеванных модельных туфлях. Он ходил вдоль столов, потчевал гостей, с ним чокались, а он только пригубливал. Лицо у него, как и всегда, было неподвижное, но сейчас опавшее, облетевшее, и глаза голые, не покрытые никаким выражением.
Сыновья сидели среди гостей вразнобой, далеко друг от друга. Мать, с которой они особо не считались при ее жизни, объединяла их вокруг себя своей докучливой заботой — они этого не понимали тогда, — и сейчас, когда она умерла, она тотчас начала расти в их виноватой памяти, но уже у каждого в отдельности…
Оставшись один, Антон зажил совсем плохо. Готовить на себя не стал, открывал ножом консервы, да и те до дна не ел. Курил бесперебойно, удушливо кашляя. Дом убирал чисто, мыл полы, ходил босой из комнаты в комнату, смотрел в окна на реку — она осталась, как была, и лес на том берегу, как был.
Пенсию ему дали уже давно, полную, хорошую, он ездил за ней на мотоцикле в поселок, в сберкассу. Потом забирал в магазине хлеба на неделю, водку, грузил в коляску. Пил в одиночку, когда по-черному, ничем не заедая, а когда растягивая бутылку на целый день, как лекарство.
Сыновья приезжали теперь пореже, и Антон, зная, что они хоть и молчат, но осуждают его нынешнюю жизнь, старательно дожидался, что кто-то из них проговорится, укажет ему, а он скажет: ты мне не указывай!
Никакого зла на них у него не копилось, да и не с чего было копиться. Но вспоминалась вдруг ненадолго всякая давняя чепуха, на которую он раньше нисколько не сердился, а сейчас она выборматывалась в башке, помогая ему вооружиться на всякий случай.
В эту пору мы виделись с ним, пожалуй, чаще, нежели раньше. Он был ничем не занят, одинок, и то мне удавалось выманить его на совместную рыбалку, то он и сам вдруг появлялся у меня в поселке.
Поздней осенью задул с залива над кордоном ветер, он набирал силу и вой, хотя казалось, что уже сильнее некуда, волны на реке пошли вспять против течения, а выло дремуче, словно земля еще не создана и жизни на ней нет.
В такой день возник у меня в доме Антон. Я не представлял себе, как он смог пробиться сквозь такую погоду на мотоцикле.
Он снял с головы мокрый шлем, утерся шарфом, сел.
— Как же ты доехал?
— А ничего… У тебя есть выпить?
— Если останешься ночевать, дам.
Он выпил стакан водки, поклевал через силу закуску.
— Слушай, я пропаду… Не могу один. При людях совестно, а сам с собой пла́чу.
Чем его можно было утешить? Ничем.
Под утро он укатил, не дождавшись, покуда я проснулся…
Прожив зиму в городе, ранней весной — снег еще не сошел на дорогах — я поехал на кордон проведать Антона, по правде сказать, беспокоясь, в каком виде застану его. Что он жив и здоров, мне было известно от Миши, уже работавшего в городе инженером. Я звонил ему на службу, он отвечал мне с привычной односложностью, но в голосе его появились еще и суровые нотки, когда речь заходила об отце.
Встреча с Антоном обрадовала меня. Он был неимоверно тощ, курил так же запойно, но лицо его было чисто выбрито, а в глазах посверкивало хоть и нечто неясное мне, однако живое.
Сперва мы поговорили о корюшке — она должна была вскорости пойти из залива в реку, и этот день, начало ее хода, ни в коем случае нельзя было прозевать. Антон показал мне два новых глубоких сачка на трехметровых палках, черпать ими корюшку будет удобно. Показал и новые блесны шведского образца — рыбки-переломки.
Потом мы выпили пива, я привез его для первого свидания. И стало заметно мне, что Антону как-то не по себе: встанет — сядет, встанет — снова усядется.
— Ты чего такой? — спросил я.
— Видишь, как получилось. Тут в Карасёвском проживает одна женщина. Незамужняя. Тоже вдовая, как и не я. Я б с ней поговорил, может, она и переехала б ко мне. Вообще-то, у нее квартира есть. Она не из-за площади…
— Так ты и поговори с ней, — порадовался я.
— Да уж говорил. Она согласная… Сомневаемся, как мои сыновья. Володька-то с Петькой — ничего. А вот Мишка…
— Ну, хочешь, я его подготовлю?
— Попытай, — сказал Антон.
В городе я позвонил Мише и попросил его зайти ко мне.
Приступить сразу к этому разговору оказалось сложнее, чем мне представлялось. Хоть я и виделся с ним каждый год, и не по одному разу, он как-то стремительно повзрослел — ничего мальчишеского не наскребалось в нем, кроме природной стеснительности, но и она посуровела, вроде бы он смущался не из-за себя, а из-за меня.
Я долго кружил вокруг его отца, вокруг опустелой жизни Антона.
Миша сидел, наклонив лицо к нетронутому стакану чая.
Я сказал, что лютой зимой, когда кордон заносит глубоким снегом…
— Знаю. Жил я там зимой.
— Ты жил в семье. А отец — один.
— Пить надо поменьше.
Странная вещь: этот парень, годившийся мне во внуки, подавлял меня своим невысказанным сопротивлением. И получалось действительно так, что не он меня стеснялся, а я — его.
Я никак не мог выговорить: твоему отцу надо жениться, иначе он пропадет.
В сидящем передо мной Мишке проступило вдруг такое внезапное сходство с Настей, не наружное, не с плотью ее, а с витающей ее душой, что я почувствовал себя еретиком, совращающим юношу на кощунство.
И все-таки произнес:
— По-моему, твоему отцу надо бы найти человека…
— Слышал уже, — сказал Миша. — Его дело. Ему жить. Как постелет, так и поспит.
Осенью Антон съехался с новой женой. Они не расписывались.
Пить он перестал.
Его новую жену я увижу только будущей весной.
ТУДА И ОБРАТНО
В понедельник утром отец усадил Витю на раму велосипеда, разбежавшись, вскочил в седло и покатил в Колобково.
На привязанной к раме подушке сидеть было удобно, две большие мускулистые руки отца лежали на руле. Витя тоже держал свои кулаки рядом, — управляли велосипедом вдвоем.
— Я не заметил, ты уши вымыл? — спросил отец.
— Мыл.
— Не выдумываешь?
— Честное слово, даже бабушка видела.
— В последнее время ты стал здорово привирать, — сказал отец.
Витя слушал не слишком внимательно: он всегда волновался в понедельник с утра и бывал так же возбужден по пятницам, когда отец приезжал за ним в Колобково. Дважды в неделю они проделывали этот путь на велосипеде — туда, потом обратно, — так складывалось все их лето.
Дорогу он уже выучил наизусть: сперва она широкая, пыльная, мелькающая, — мимо проносились легковые машины, грузовики, автобусы, навстречу они мчались еще быстрее, обдавая лицо пыльной бурей, нарастающим ревом, и хотя отцовские руки и грудь были рядом, Витя всякий раз вздрагивал, когда позади раздраженно гудели. Отцу это не нравилось, — в понедельник ему все не нравилось, — он бормотал:
— Перестань трусить! Нет ничего паскуднее мужской трусости.
Буйное шоссе еще продолжало нестись вдаль, к горизонту оно тоскливело ниточкой, а они свернули на лесную дорогу. Здесь стало так тихо, что даже слышно было, как отец сопит над ухом.
Солнечные лучи заблудились в верхушках сосен, разбрызгались в них, отыскивая землю, и только поляны по сторонам были весело раскалены. А тут, на узкой лесной дороге, всегда сумрачно прели лужи, пахло теплой сыростью. Уже проще было бы спешиться и вести велосипед за руль, но отец упрямо крутил педали, виляя между лужами и узловатыми корнями. Лицо его ожесточилось — Витя знал это, даже не глядя на него.
— Ты помнишь, о чем я просил тебя?
— Помню.
— О чем?
— Чтоб сам шнуровал ботинки.
— А еще?
— Не позволял кормить себя с ложки.
— А еще?
— Не смотрел до поздней ночи телевизор.
Вырулив на край поляны, жарко облитой солнцем, отец сказал:
— Давай передохнем.
Они всегда здесь отдыхали, хотя Витя нисколько не уставал. Нетерпение его росло, но он знал, что это не должно быть заметно.