И еще, все из той же изысканной среды, пришло слово «волнительный» вместо вполне достаточного и нормального «волнующий».
По тому, как человек надписывает конверты своих писем, тоже можно кое о чем судить. В этом смысле появилась довольно распространенная манера адресовать письма, привитая, очевидно, работниками отделов кадров, милиции и т. п. Они всегда пишут на конверте сперва фамилию, а затем инициалы: Иванову Б. В., а не Б. В. Иванову. Причина понятна: кадровики и работники милиции привыкли располагать фамилии всего человечества по алфавиту, чтобы это лежало в картотеках и, в случае срочной нужды, незамедлительно отыскивалось пальцем или ЭВМ.
Перекочевал этот кадровый способ поименования и в газету: здесь тоже — сперва фамилия, затем инициалы или имя и отчество. И лишь для самых-самых значительных личностей журналисты оставили незыблемым прежний, уважительный тон обращения.
Кстати, и Союз писателей, отправляя свои многочисленные повестки рядовым членам СП, надписывает конверты по-милицейски.
Вот только не знаю, так же ли поступают, когда отправляют корреспонденцию членам Секретариата.
Есть бессмысленные понятия, которыми мы повседневно оперируем, не задумываясь над их бессмыслием. Например: «ответственный работник». Это превратилось в некий титул, в некое звание. А ведь если подумать, то в голом виде, то есть без указания, за что именно этот работник отвечает, его звание лишено смысла. Оно как бы парит над людьми любой профессии: скажем, о машинисте электровоза или о летчике огромного лайнера не принято говорить «ответственный работник», хотя трудно сыскать более ответственную работу, нежели их работа. Но уж так повелось, что этот титул присваивается вне всякой определенной профессии — он вроде дворянства.
Не знаю уж, как назвать эту особенность работы писателя — парадоксом, что ли? В сущности, эта парадоксальность возникает не только перед литератором, ее наблюдает любой здравомыслящий человек.
Вот что я имею в виду.
Многие из нас сталкиваются в жизни и на работе с неким инспектором, инструктором, директором — неважно, как он называется, важно, что ему дано право руководить тобой, твоей работой, а ты видишь (и не только ты), что он глуп, невежествен, некомпетентен. И это абсолютно очевидно для всех. Испытываешь стыд и изумление, когда слышишь его мнение, его указания. Кажется невероятным, фантастическим, что он сидит в этом кресле.
Парадоксальность же заключается вот в чем.
Если описать его совершенно беспристрастно, без малейшего желания изобразить его сатирически, то есть попросту списать его с натуры, то тебе непременно скажут:
— Такого человека, которого вы изобразили, немедленно выгнали бы с работы, его и разоблачать с помощью искусства не требуется, ибо он у вас саморазоблачается. Вы написали злобный гротеск.
Да, разумеется, гротеск. Но давайте я возьму вас за руку, отведу в мое учреждение, познакомлю вас с этим гротеском — он живой, теплокровный. Послушайте, что и как он говорит, — на это у вас уйдет не более получаса, — и вы поймете, что я еще смягчил краски по сравнению с живой моделью. Гротескова сама модель, и она обладает такой силой, что рядом с ней и вы вынуждены вести себя гротесково, ибо естественное, разумное поведение не стыкуется с этой моделью. Делая над собой усилие, уродуя себя, вы включаетесь в игру, вам не свойственную.
И все это ради необходимого, полезного дела, которое вы хотите совершить!
Нынешнее стремление к острой публицистичности литературы совершенно закономерно. Уж слишком много накопилось за предыдущие годы лжи, лицемерия, бессовестности — на всех уровнях жизни поднакопилось, снизу до самых снеговых вершин. А литература угодливо поддакивала, расчищая путь победоносному вранью; и не задарма делала это, а получая щедрое вознаграждение премиями, званиями, миллионными тиражами.
Но вот теперь, когда приближается конец этому уродству, возникла острая жажда и необходимость поведать изверившимся людям истинную правду. В этом святом деле честному литератору хочется срочно принять участие, — чувство вины точит его душу уже давно.
И тут-то приходит на помощь самый оперативный литературный жанр — публицистика. Даже те писатели, которые никогда в данном жанре не утруждали себя, сегодня стремятся высказаться от своего личного измолчавшегося первого лица.
И все же поделюсь одним неуверенным сомнением.
Всеобщая устремленность в публицистику, мне кажется, стала кренить литературу на один борт. Не получилось бы, что, пылко выговорившись публицистически по самым насущным, болевым проблемам, писатели как бы «закроют» их для себя же, а заодно и для читателя, — исчерпается интерес к глубинному художественному воплощению; возникнет ощущение, что все это уже давно известно, обо всем этом уже говорено-переговорено, писано-переписано. И не проклюнется у писателя сладкое чувство открытия: вот сейчас я коснусь самого главного, чего еще никто до меня не касался.
Однако даже если мое опасение справедливо, то сегодня самое главное — всеми доступными средствами обеззаразить нашу жизнь и литературу от лжи.
Жажда расчислять произведения искусства тематически, по проблемам, в них поднятым, весьма стойкая. Со школьной поры стойкая. Мне кажется, что чем проще пересказать, «о чем говорит данное произведение?», тем оно элементарнее. Либо элементарен бойкий и краткий ответ на подобный вопрос.
Андрей Буслай, главный герой пьесы Дударева «Порог», спился с круга, как выражались на Руси в старину, пьет «по-черному», как говорят о таких людях нынче. В этом запредельном состоянии он предстает перед зрителями с самого начала спектакля, более того — с поднятия театрального занавеса. Предстает он и его огромная зловещая тень, возникшая на экране в той пластике, которую придумал для своего героя великолепный исполнитель этой роли артист Ивченко. Да нет, не придумал — наблюдал в жизни, ибо только алкоголики умеют именно так стоять и так двигаться. Стоять, словно их свела судорога, и они не в силах разогнуться, расправиться. Бормотуха, «чернила» — это дешевое, балдящее пойло, которым они травят и свой мозг и мышцы, — уродует их движения. Андрей Буслай даже в трезвом состоянии, вернее — в похмельном, ибо трезвым он уже никогда не бывает, — ходит, садится, встает с той противоестественной причудливостью, которая типична для алкаша. И все это артист изображает нисколько не переигрывая, не демонстрируя свое искусство перевоплощения, а живя перед нами Андреем Буслаем.
Я подробно останавливаюсь на внешнем рисунке роли не только потому, что он поразительно точен, но, главное, еще и оттого, что этот внешний рисунок превосходно соответствует внутренней сути героя: судорожен ход его рассуждений, причудливо скачут его мысли, навязчивая цель которых — самооправдаться и одновременно отвратительно унизиться. Самооправдываясь, он готов обвинить все человечество, вроде бы именно оно повинно в его беспробудном пьянстве. А унижается он для того, чтобы вызвать жалость к себе и этим выклянчить мелочь на опохмелку.
Андрей Буслай переступил порог, за которым распадается человеческая личность. Он — живой труп, даже по сюжету пьесы — живой труп, ибо уже похоронен и отпет родной матерью, хотя продолжает физически существовать. И это единственно, что смогло потрясти Буслая: его уже нет, а ведь он ощупывает себя, теплокровного, — он есть.
Казалось бы, художественное произведение, где главный герой подобное ничтожество, человек, бессмысленно и совершенно бесполезно проживший свою жизнь, обездоливший стариков-родителей, осиротивший сына, изломавший судьбу жены, — казалось бы, пьеса и спектакль о таком человеке должны вызвать у зрителя однозначные эмоции и мысли, презрение, отвращение, ну, возможно, еще и жалость. На твоих глазах погибает человек, по собственной дурости погибает, но ведь — погибает! И своей гибелью обрекает хороших, самых близких ему людей на муки. Сострадание — чувство непроизвольное — явится, и ничего с ним зритель не поделает.
Следовательно — презрение и жалость.
Нет, не только и не столько эти чувства овладевали мной во время спектакля. Думаю, что и переполненный зрительный зал, напряженно следящий за тем, что происходит на сцене, пытался осмыслить и, разумеется, продлевал это осмысление еще и после спектакля, — пытался разобраться в том потоке жизни, участником которого каждый из зрителей является.
Смею полагать, что «Порог» задел всех нас особенно сильно потому, что он сомкнулся с нашим повседневным жизненным опытом. Горестным опытом. И далеко не совсем понятным и объяснимым.
Отступлю несколько в сторону. Да нет, пожалуй, не в сторону от спектакля, а навстречу ему.
Более четверти века я живу в поселке — на электричке от Ленинграда полтора часа езды. Напомню, что и жизнь Буслая протекала неподалеку от большого города. Людей, подобных Андрею, в моем поселке хватает. Они, правда, иного типа. Они пьют, не «философствуя», как Буслай, не ерничая, как он, и даже не пытаясь оправдываться. Самое распространенное среди них убеждение: «Все пьют, даже курица пьет!» Это они так шутят. В психиатрии есть для подобной плоской шутливости специальный термин — алкогольный юмор. А если уж им серьезно потребуется доказать кому-то свою правоту, то в ход идет фраза, произносимая с наступательной гордостью: «А я на свои пью!» Дескать, не ворую, а пропиваю собственную зарплату. И катитесь. И не ваше собачье дело.
Они еще не алкоголики. Это так называемые бытовые пьяницы — гигантская резервная армия алкоголизма. Вот она-то и особенно страшна.
Явление это — бытовое пьянство, разрушительное по своим масштабам и гибельным последствиям, — наблюдаем мы в той или иной мере все. А у меня еще жалкое и горькое преимущество — мне известны судьбы этих людей, жизнь их семьи уродуется рядом. Больно быть свидетелем человеческого горя и не иметь возможности помочь людям. Мать, дети, жена — и это уже не на сцене в спектакле, а рядом, за твоей калиткой, на твоей улице, где ты хорошо знаешь каждого ребенка и каждую женщину, — они приговорены жить с «главой семьи», который в любой час может вползти в дом на четвереньках, облеванный, смердящий сивухой; либо его введут под локти друзья-собутыльники, и он начнет куражиться, грязно сквернословить, а то и полезет с кулаками хоть на жену, хоть на детей, хоть — страшно вымолвить — на родную мать, ему ведь все едино: он в этом виде уже не человек и даже не животное. Какой щенок посмеет броситься на свою мать? Да и кобель не тронет подругу. А этот, проспавшись, пойдет на работу, с трудом дострадает до обеденного перерыва, до малейшей возможности «поправиться», опохмелиться. Работа валится из его дрожащих рук, делает он ее как попало, халтурно, огрызается на замечания добросовестных работников, — ну, обсудят его на очередном производственном совещании, дадут выговор, он даже покается, поскольку каяться для него так же просто, как высморкаться. А если, потеряв терпение и использовав весь нехитрый набор воспитательских мер, его уволят, то через неделю-другую снова наймут в «Водоканале», в кочегарке, в «Сельхозтехнике». Да мало ли где? Люди повсюду нужны. Я знаю в нашем поселке работяг, которые уже пошли по второму кругу: их увольняли из одного места, брали в другом, в третьем, затем они возвращались туда, откуда их выг