Будни Снежной бабы — страница 10 из 36

От нее дурно пахло – она знала, она постоянно обтирала руками грудь, живот и бедра сверху вниз, будто пытаясь снять эту больную оболочку и выбраться наружу в другой – красивой и нарядной, словно бабочка.

Но чуда не происходило – бабочка умирала внутри.

Степан приезжал поначалу каждый день и оставался допоздна, насколько позволяли правила посещения платной палаты. Он мог бы остаться и на ночь, на диванчике рядом, но оба они, не сговариваясь, этот вариант отмели. Ему нужно было на работу. Он подчинялся ритму обычной жизни. Она не могла принудить его покинуть этот ритм в угоду своему, угасающему.

Он целовал ее, пока еще было можно целовать, привозил множество цветов и мягких игрушек. («Зачем, Степа? – однажды поинтересовалась она. – Я люблю их только дома… здесь больница, а не дом…»)

И все же он перевез их все до единой, даже медведя Мёда, старого советского вояку, набитого опилками. Мёд, несмотря на свой возраст (а ему было больше пятидесяти лет, и достался он Любе от мамы, а той подарила бабушка), все еще стучал палочками по барабану, если завести ключиком механизм в его бархатной спинке.

Увидев его, Любава разрыдалась и устроила мужу скандал.

– Ты думаешь, я не вернусь домой! – кричала она. – Ты решил меня тут оставить! Зачем ты его привез? Зачем???

Она так кричала и билась, что Степану пришлось вызвать медсестру, и та ласковым уколом погрузила Любу в сон, а когда она проснулась, Степана уже не было. И с этого момента приезжать он стал все реже и реже, ссылаясь на работу, собрания, занятость, партнеров…

Чаще стала появляться Роза. Она не привозила ни цветов, ни игрушек, она привозила новости медицины, каждый день продвигавшейся в области онкологии еще на шаг; и устраивала Любаве прогулки – вывозила ее на коляске на больничный двор, и они подолгу гуляли там, сначала по осенним шуршащим аллеям, потом по снежным тропинкам, потом по весенним лужам… А потом, когда Любаве уже сделали операцию и в больничном дворе шумела летняя зелень, и гуляли они с Розой уже без коляски, а просто держась под руки, Роза рассказала еще одну новость.

– Калмыкова вчера переехала к твоему мудаку, – сказала она.

Просто так, без вступлений.

– Зачем? – спросила Любава.

Ей подумалось – у Ланы снова какая-то беда, и Степа ее приютил.

– Потому что они уже полгода трахаются. Решили, что так трахаться будет проще.

– Как это – трахаться? – глупо спросила Любава и остановилась.

Она вынула руку из руки подруги. Роза отвернулась.

Любавино сердце, измученное страхом, затрепыхалось и кинулось ей в горло.

– Почему это, Роз?

– Потому что только бабы за больными мужиками бегут ухаживать и всю жизнь на них готовы положить, – отрезала Роза, – а мужик с больной бабой не усидит. Его обязательно на свежее мясо потянет. Сама посмотри – на соседок. Много к ним мужей ходят?

Соседки – постоянно меняющаяся компания женщин, то появляющихся, то уходящих – либо домой, либо навеки. Любава, занятая своими бедами, к ним особо не присматривалась, а Роза замечала все.

– Единицы ходят, – продолжила она, – есть там такая баба Катя, и у нее дед Миша – вот тот ходит каждый день, приносит ей пирожков теплых в пакетике. С утра бежит в пекарню пораньше, чтобы купить горячих, заворачивает в шерстяной платок и везет через весь город. Я с ним разговаривала как-то: говорит, познакомился с Катенькой, когда она два ведра на коромысле несла, а он сзади шел и решил, что ах, какая девица, красивая, сильная! И полез знакомиться. А она его коромыслом… с тех времен и любовь. Шестьдесят лет уже. И вот они – единственные, кто…

– Погоди, Роза, – прервала ее Любава, – погоди про бабу Катю… Это что, меня муж бросил?

И она опустилась на бордюр, вцепилась пальцами в еле начавший отрастать ежик волос и зарыдала.

Роза стояла над ней. Ее большое сердце кипело от обиды за подругу, но поделать ничего она не могла.

А в Любавином сердце бушевало горе: она вдруг с ужасающей четкостью осознала, что явственно видела те моменты, когда Степан начал ускользать из ее жизни, но была настолько наивной и доверчивой дурой, что не придавала им значения.

Он приходил все реже и реже – мужчинам неприятна больничная обстановка! Он выключал на ночь телефон – он тревожно спит и не хотел бы, чтобы случайный телефонный звонок нарушил и без того плохой сон. Он перестал целовать ее в губы – это все неприятные запахи болезни… Он перестал смотреть на нее как на любимую женщину – да это и невозможно! – она же лысая уродина без груди!

В ответ на то, что все исправится, стоит только сделать операцию эндопротезирования, он неопределенно ответил: «Э-э-э…»

Любава подумала, что не стоит обсуждать с мужем такие вещи, как ее будущий протез.

Это всегда травмирует мужчин – все эти отвратительные бытовые и телесные моменты, изнанка, развенчивающая мифы о красоте, сексуальности и уюте как о само собой разумеющихся атрибутах женщины.

Галя Весенняя вообще считала, что не стоит после операции показываться Степе на глаза без какого-нибудь милого паричка и без макияжа.

– Пойми, Люба, – втолковывала она, приезжая навестить подругу, – нельзя растерять свое внутреннее женское «я»! Не позволяй болезни себя победить! Борись с ней! Она тебя уродует, а ты себя украшай! Знаешь, была такая королева, которая в тюрьме каждый день делала новую прическу и на эшафот вышла красивая вся, с начесом… И толпа ей аплодировала! Вот пример настоящей женщины! Пример, который через века не забывается!

– Но ее все равно казнили? – уточнила Любава.

– Ее – казнили, – ответила Галя, – а ты еще побарахтаешься. Ну-ка… привстань. Я тебе сшила потрясающий халатик, примерим?

И Галя вытащила из красивого пакетика короткий халатик цвета весенней листвы, шелковый, в муаровом узоре, украшенный по подолу воланами, словно юбка испанской танцовщицы.

Люба прижала халатик к лицу, почувствовала прохладу и нежный запах Галиных духов. Такой же тонкий и хрупкий аромат, какой шел от ландышей, которые Степан подарил ей ранней весной в прошлом году. Почему-то потекли слезы. «Муж, любимый мой муж, родной, сколько же ты со мной вытерпел», – подумала она.

Галя вынула из сумочки платочек, обшитый кружевом, и промокнула Любавино лицо.

– Хочешь, я принесу тебе красивый парик из наших? – спросила она. – Тебе так идет рыжий, Лисы Алисы!

– Неси, – улыбнулась сквозь слезы Любава. – Убедила! Буду снова учиться соблазнять.

И в следующий раз она встречала мужа, сидя на застеленной кровати, в новом халатике, в рыжем кудрявом парике и немножко надушенная. Она волновалась. В ней, словно маленький теплый птенец, проклюнулась снова любовь к себе – своему выжившему телу. Ей захотелось, чтобы оно было красиво и радостно, чтобы к ней прикоснулись руки мужа, чтобы появились снова щекочуще-сладкие предвестники страсти, пробежали по рукам мурашки.

Степан удивился ее парику и халату:

– Зачем тебе это в больнице?

– Влюбилась, – ответила Любава, глядя на него сияющими глазами – ее сердце переполняло ожидание новой главы ее жизни, после операции все возрождалось заново, и любовь к мужу – тоже.

Он такой красивый! Высокий и сильный – он занимается в спортзале с тренером, стильно одевается и умеет носить трехдневную щетину так, что выглядит киноактером из фильма о Диком Западе. Его римский нос, немного напоминающий клюв коршуна, придает лицу интригующе-хищное выражение, а темные зеленые глаза в тяжелых веках умеют смотреть повелительно-ласкающе, до дрожи в коленях. Любава, прогуливаясь с ним по больничному коридору под руку, часто ловит обращенные в его сторону взгляды молодых медсестер.

– В кого? – спросил Степан. – Тут одни тетки.

Вместо ответа Любава потянулась за поцелуем, раскрыв руки, чтобы обнять мужа за плечи… и произошла короткая и позорная борьба. Степан отклонился, взял ее за кисти и отвел их в сторону, а она все не понимала и пыталась дотронуться до него… Но он уклонялся вежливо и настойчиво, а потом сказал вполголоса:

– У тебя халат распахнулся.

Под халатом было то, что пахло лекарствами, кровью и жаром. Некрасивое, перекосившее Любаву набок – так, бочком, она прятала отсутствие груди.

Степан сам запахнул ее халат и завязал пояс твердым узлом.

– Ты же еще болеешь, дурочка, – сказал он, словно пытаясь смягчить произошедшее.

Любава мужественно сцепила зубы и улыбнулась.

– И парик этот зря натянула, – Степан стащил с ее жалкой лысой головы роскошные кудри, – Люба, рано еще бордель изображать. Вот выздоровеешь…

Он ушел, а Любава осталась лежать на кровати. Под прикрытые ресницы лился розоватый дневной свет, разломанный тенями, и в тот момент, когда они сложились в темный крест, она вздрогнула – показалось в полудреме, что свет этот не простой, а церковный, свечной, что кровать узка, как гроб, а сама она чересчур неподвижна.

Горькое предчувствие близкой смерти – словно холодной липкой глины отведала.

Вечером у Любавы поднялась температура, и в бреду ей снилось, что муж ее – вовсе не муж, а злой Румпельштильцхен, и он украл ее дитя, а вместо него положил ей под руку огромный раскаленный булыжник – а она, глупая, не может отличить дитя от булыжника, обнимает его нежно, и…

Она проснулась от болей в подмышке и боку, долго металась, пока бесшумная медсестра со шприцем не погрузила ее в новый сон – без сновидений, тяжелый, как мокрая вата.

Всего лишь за год жизнь отвернулась от нее дважды.

Если бы не теплые Розины руки, похожие на мамины, если бы не ее гудящее над ухом «Ну-ну», Любава бы просто умерла на месте.

Но не умерла. И никто не умирает. Пустеют, чернеют, разламываются, но не умирают.

– Пойдем в палату, что ли, – сказала Роза, поняв, что Любава потихоньку приходит в себя. – Обед скоро.

Утешать она не умела.

2

От Розы жизнь тоже отворачивалась не раз и не два и научила многому, а утешать – не научила. Она и себя не умела утешать, потому что не умела себя жалеть.