Будни Снежной бабы — страница 15 из 36

Вечером в субботу, после работы, не заметив даже красот последних солнечных дней, Толик несся домой, прихватив по пути пакет молока и пакет муки, сетку яиц, сахар, банку меда и сметаны (мама любила блины со сметаной), мяса и свеклу, капусту и килограмм картошки. Все это предстояло вечером переработать в блины и кастрюлю борща, чтобы хватило на неделю.

Он взобрался с пакетами по прогнившей деревянной лестнице на второй этаж, в очередной раз удивившись, как еще стоит это ветхое жилище, открыл дверь длинным фигурным ключом.

– Мама, я дома! – крикнул он так же, как кричал и двадцать лет назад, прибегая из школы, вымазанный в траве после удачного футбольного матча. – Сейчас будет ужин!

Рассовав продукты по шкафам, он сунулся в холодильник и извлек тарелочку с холодцом, а лежащую на сковороде картошку быстро зарумянил на большом огне, и с двумя блюдами в руках торжественно вступил в комнату, где в полутьме, в запахах герани и духов «Красная Москва» мама обычно вязала под бормотание старого телевизора.

Телевизор был включен. Красивая, с длинным лицом женщина в ярком платье на пляже убеждала полоумного парня не выдавать ее сестре.

Лиловый шарф вился под креслом. Мамы в кресле не было.

Толик поставил тарелки на сервировочный столик на колесиках, досадуя, отправился искать: в темной спальне с шкафами-гробами ее не было. В ванной в ржавых разводах и с чудовищным котлом на стене ее не было. В прихожей Степа посмотрел еще раз: вдруг спряталась за салопами и бесконечными пальто?

Но ее не было.

Ее нигде не было.

Холодея, он вышел из квартиры и позвонил соседям: дома оказалась только девчушка лет пяти, которая Прасковью Ильиничну, конечно, не видала. Не видел ее никто и во дворе: ни мужики под лысыми сиренями, выпивающие обязательные вечерние поллитра, ни бабушки-соседки в беретиках и с тростями. Ни даже вездесущие собачники.

Мама пропала, подумал Толик с ужасом. Он представил, как она бродит по улицам со своими спицами, в стареньком платье, в серой шали из козьего пуха.

Дома он, выбросив из ящика конторки желтоватые письма, перевязанные лентами, выудил мамино фото – у нее в руках букет цветов, но это лучшее…

И с фото побежал в полицейский участок, холодея на бегу так, что добежал уже стуча зубами и чуть ли ни с судорогами.

На следующий же день к поискам подключилась общественная организация, и портреты мамы висели на каждом столбе, с полным описанием ее платьица и шали, и Толик метался по городу, видя ее всюду и не видя нигде. Ночь он не спал.

Ужасное предчувствие нависло над ним. Незадолго до пропажи мама вдруг вытащила из недр своих шкафов зеленое муслиновое платье с пояском и белым воротничком и выложила его на видное место. Толик знал это платье – мамино любимое, которое она прочила себе погребальным нарядом и очень берегла.

Теперь это зеленое платье не давало ему ни минуты покоя, он не мог находиться с ним рядом дома, и потому всю ночь носился по улицам в поисках, а утром, измученный, сбежал от него в автосервис.

Там его немного удивленно, но приняли. Хочешь работать в свой выходной – пожалуйста. Только почему серый весь? С бодуна, что ли?

Толик коротко обрисовал ситуацию, выпил крепчайшего чаю – завтрак в горло не лез, – и залез с головой в нутро черного огромного джипа с подбитым дорожной пылью днищем. Джип утром пригнал какой-то мажор и собирался забрать его в обед, заплатив за срочность.

Там, в глубинах джипа, Толик наконец-то позволил двум медленным слезинкам сползти по щекам и запутаться в щетине. Стало немного легче, но так горько, словно все уже было кончено – словно мама погибла, и больше никогда он не вручит ей новый клубок и не усядется слушать бесконечную путаную историю про героев ее любимых сериалов, которых она часто принимала за каких-то своих знакомых («А Ракелька-то Семеновна и говорит этому Ирнесту, мол, Ирнест, ты пока был в командировке, я встретила Хасалеса каково-то… а вот что за Хасалес, я не знаю, не знакомила она меня с ним ищщо).

Он то ли забылся, то ли вошел в какой-то транс, но рабочие часы канули куда-то бесследно. Кто-то из сотрудников принес ему пирожок из кафешки и стакан кофе. Кофе Толик выпил, а вид пирожка вызвал тошноту.

Кто и когда принес их – он не помнил.

К двум часам джип был готов на выдачу – проблема «где-то замыкает» была Толиком найдена и заизолирована, проверил он и все предохранители. Показалось ему, что изоляция не расплавлена, как обычно это бывает, а кем-то повреждена умышленно, но обсуждать эту тему с клиентом-мажором он не собирался. Некогда, незачем и не его это дело.

Закончив с джипом, он вымыл руки и подошел к перилам, которые ограждали рабочую зону. Облокотился.

Внизу сквозь открытые ворота виднелись зеленые бока старенького «жигули», изрядно намозолившего глаза ему и раньше.

Этой машине давно пора бы на свалку, а ее хозяйка все мучает беднягу, все таскает и таскает ее на ремонт… эту нестерпимо зеленую развалюху.

Вот и хозяйка собственной персоной. Плотно заплетена длинная коса, пушистый воротник свитера упирается в подбородок. Джинсы. Замшевые коричневые сапожки без каблучка. Как ее зовут? То ли Ляля, то ли…

Толик вытянулся и присмотрелся. То ли Ляле, то ли Вале в спутники достался до отвращения лощеный кавалер. Будто бы из сериала вылез: в черном костюме и белой рубашке, подал ей ручку кренделем, она вцепилась и улыбается, улыбается…

Впервые улыбается. Может, она даже хорошенькая, подумал Толик, глядя на улыбку, согревшую ее лицо. Словно фонарик включили… была просто снулая рыба, стала – русалка.

– Это его тачка, – сказал кто-то за спиной. – Горшков, ты слышишь?

– Угу, – ответил Толик и загрохотал ботинками вниз по лестнице.

Ему стало неловко на секунду: небрит, грязен, в синем комбинезоне, в масле… опух весь.

И потому, что ему было неловко, он с вызовом и каким-то мальчишеским жаром сунул франту руку, мол, здорово.

И тот спокойно ее пожал, словно ему ни белых манжетиков не жаль, ни своих чистых ручек.

– Готово? – спросил франт дружелюбно.

Толик открыл рот, чтобы рассказать владельцу о джипе, но его перебила то ли Валя, то ли Ляля:

– Что с тобой? – душевно шепнула она и посмотрела с безмерной тревогой прямо Толику в глаза. – Бедный, что с тобой случилось?

И она схватила прохладными нежными ладонями Толика за виски и легонько потрясла, требуя ответа. Неизвестно почему, от огромного напряжения последних суток, наверное, Толик в этой прохладной нежности растворился, удивился и успокоился на несколько блаженных секунд.

– Мама пропала, – сказал он скрипящим тяжелым голосом. – Она у меня без памяти.

– Боже! – воскликнула она. – А ты ел что-нибудь?

Толик помотал головой, в которой гудела и переливалась зелень. Последнее, что он увидел перед тем, как обрушиться на пол: прозрачные милые глаза, смотрящие глубоко в его сердце.

3

Леху Вольника страсть сжигала с возраста подростковых усиков, а может, и еще раньше – никто из малышей так, как он, галантно и серьезно, не подавал в детском садике ручку своим партнершам по танцу «Вальс божьих коровок».

В школе он обожал каждую одноклассницу и половину учительниц (тех, кто младше сорока). Они все грезились ему Татьянами, снедаемыми по нему любовной тоской. Он ждал от них писем и был готов на все, чтобы принять любое робкое стыдливое признание.

Ему повезло с внешностью, ему повезло с артистизмом и даже с талантами – он недурно играл на гитаре, пел и танцевал. Ему повезло с семьей – мама и папа души не чаяли в единственном сыне и ни в чем ему не отказывали.

Обласканный и одаренный, он рос романтиком. Грубая пошлая сторона любви, такая, какой ее видели его сверстники, умеющие обрисовать процесс двумя матерными словами, романтизировалась им тоже.

Его пылкому воображению не хватало для счастья и удовлетворения двух матерных слов. Он должен был любить, быть любим, гореть, быть сжигаем, и все это – в невыносимых условиях собственной комнаты со скрипучей кроватью и включенным для конспирации от родителей магнитофоном. Цой тянул свое про перемены, и Леха Вольник, только что влюбленный навек, остро чувствовал, что недаром именно эта песня играет чаще всего: его сердце тоже постоянно требовало перемен.

Он не бросал своих бывших – он их по-прежнему обожал, но уже совершенно платонически: каждая занимала свое место в его сияющей коллекции страстей.

Словно маленькие нарядные конфетки в праздничной коробке, они вынимались, разворачивались им под трепет нетерпения и вкушались с восторгом и наслаждением, а позже он любил вспоминать вкус каждой, кто украсил его жизнь.

Он плохо помнил, чем вообще занимался, кроме сбора этой коллекции: как-то закончил школу (вроде бы, пел на выпускном), как-то поступил в университет (вроде бы, даже на бюджет), закончил его (каким-то специалистом-материаловедом), а потом, откупленный родителями от армии, он устроился работать в НИИ и вдруг обнаружил, что все плохо.

Вокруг стояли обшарпанные стены. Леху окружали шкафы, ломившиеся от пыльных папок и никому не нужных бумаг. На проходной ежедневно звенел звонок, открывая первую смену. В буфете подавали чай в граненом стакане, который невозможно было держать в руке, и слипшиеся пельмени.

Женщин было немного: несколько бухгалтерш, которые с трудом поднимали со стульев чудовищной ширины зады, и пара замужних дам без возраста, внешности, фигуры и тяги к приключениям. Им Лехина страсть была нужна так же, как собаке пятая нога. Им нужны были только научные степени, данные и собрания, на которых обсуждались государственные гранты.

Леха осознал: это будет длиться вечно.

Праздник любви иссяк. Не было больше с ним его очаровательных конфеток, сладких и ароматных, манящих и обещающих… точнее, они-то были, но почти все повыходили замуж, или заняты карьерой, или просто не берут трубку…

Леша Вольник попробовал было пить и в пьяном угаре искать знакомств в барах и кабаках, но, проснувшись однажды в постели со своей бывшей учительницей математики, на двадцать пять лет опередившей его в рождении, он ужаснулся сам себе.