Вторая — мальчишка ничего не говорил.
Он ничего не говорил все те два часа, пока Палмер, капитан и двое лейтенантов то вместе, то попеременно орали на него, трясли кулаками и угрожали. Начинал плакать опять — и молчал. Когда потерявший терпение полковник сам сделал мальчишке укол пентотала, тот успокоился, а потом начал рассказывать какие-то нелепые школьные истории, совершенно не обращая внимания на задаваемые ему вопросы. Эта чушь про школу лилась из него непрерывным потоком, пока через полчаса мальчишка не отрубился.
Через четыре часа всё повторилось снова. Удар по лицу. Слёзы. И категорическое, упрямое молчание.
— Нечего делать, — Палмер поморщился. — Передадим его сержанту Лобуме.
— Я против, — вдруг сказал капитан Эндерсон. Полковник изумлённо уставился на своего подчинённого. Эндерсон свёл брови и повторил:
— Я против, сэр. Я вообще против присутствия этой гориллы в нашей части. Это позор армии США. И я против того, чтобы мальчика отдавали на растерзание.
Полковник Палмер молчал изумлённо и гневно. Оба лейтенанта — достаточно тупо. Наконец полковник зловеще спросил:
— Это ваше официальное мнение, капитан?
— Да, сэр. — упрямо сказал Эндерсон, и его худое лицо вдруг стало ожесточённым. — То, что вы хотите сделать сейчас — это несмываемое пятно на нашем мундире… а он и без того достаточно грязен, сэр, видит Бог.
Полковник заставил себя успокоиться. Военный в бог знает каком поколении (редкость для США), капитан Эндерсон был лучшим из его инструкторов.
— Ничего не будет, капитан, — сказал Палмер. — Лобума — это не мы. Мальчишке достаточно будет на него взглянуть, чтобы рассказать всё. И я вам обещаю, что мальчика ждёт фильтрационный лагерь.
В пять утра сержант Лобума разбудил полковника палмера.
— Сэр, вы приказали докладывать независимо от времени суток, — сказал огромный негр, почтительно вытянувшись в струнку.
— Да, я слушаю, — полковник сел на раскладной кровати. — Что так долго? — он бросил взгляд на часы.
— Он молчит, сэр, — Лобума задумался и поправился: — Вернее, он кричит, но молчит.
— Молчит?! — Палмер взвился с кровати…
…Привязанный в гинекологическом кресле мальчишка внешне был не особо покалечен — разве что губы разбиты, и капитан Эндерсон как раз вытирал их бинтом. Но полковник Палмер не сомневался в том, что сержант знает дело и мальчишка, конечно, должен был расколоться…
Капитан Эндерсон бросил бинт на пол и выпрямился. Странно — на какой-то миг Палмеру стало не по себе — когда он заглянул в глаза офицера. Но Эндерсон ничего не сказал — только вышел, плечом задев замершего у входа Лобуму.
— Почему ты молчишь?! — нагнувшись, Палмер схватил мальчишку за щёки. Тот открыл глаза — мутные, невидящие. — Говори, дурак! Как только заговоришь — допрос, а потом всё прекратится и ты отправишься в лагерь! Ты будешь жить! Слышишь?! — он мотнул голову мальчишки. — Жить! Слово офицера!
— Вы не офицер, а фашист, — тихо, но отчётливо сказал мальчишка, шевеля покрытыми белой коркой губами.
— Что?! — Палмеру показалось, что он перестал понимать русский язык. — Что ты сказал?!
— Что смерть ваша — за ближайшими домами, — ответил мальчишка. — Что наши придут. И что я не буду говорить ничего.
Палмер отскочил. Тяжело дыша, посмотрел на равнодушно стоящего сержанта.
— Делай с ним, что хочешь, — сказал полковник. — Но он должен говорить. Должен. Ты понял?
— Да, сэр, — синие губы негра расплылись в улыбке. — Не сомневайтесь, сэр. Он заговорит. Я пока просто разминался…
…Выйдя из палатки, полковник услышал за спиной истошный детский крик. И увидел, что вокруг все остановились — солдаты охраны, водитель, радист за спутниковой станцией. Застыли и смотрят на палатку и на него — полковника Палмера.
— Что застыли?! — чуть ли не впервые в жизни заорал он на своих солдат. — Заниматься своими делами!!!
Люди суетливо, испуганно зашевелились.
Около штабной палатки Палмера нагнал лейтенант Хасбрук, проводивший осмотр вещей русского. Лицо лейтенанта было растерянным и удивлённым.
— Сэр. Простите, сэр, — он достал из кармана красный треугольный платок. — Вот. Это было повязано на шее у пленного. Кажется, скаутский галстук… Странно, не так ли, сэр?
Несколько секунд Палмер смотрел на платок. Потом взял его — осторожно, словно боялся обжечься.
— Это не скаутский галстук, — сказал он. Поднял глаза на младшего офицера. — Вас плохо учили, лейтенант. Это красный галстук.
— Что это значит? — непонимающе моргнул лейтенант.
— Это значит, что всё начинается сначала, — медленно ответил Палмер. — Это значит, что мы проиграли, лейтенант.
И с этими дикими, непредставимыми словами он скомкал платок, зло швырнул его под ноги обмершему от такого признания лейтенанту и почти бегом бросился в палатку.
Это было утро четвёртого дня.
Впрочем, Димка не знал, что это утро. Не знал, что день — четвёртый. Он давно потерял счёт времени. И даже не мог увидеть, что это утро, потому что вчера днём, отчаявшись что-то сделать, сержант Лобума вырезал мальчику оба глаза.
Он шёл сам. Отбитые и обожжённые ступни почти ничего не чувствовали, но и боли почти не было — и Димка радовался этому. Он понимал, куда его ведут и зачем. И радовался и этому, потому что все три дня было очень больно и временами совсем не оставалось сил молчать. А теперь всё кончится — и он радовался этому. И тому, что промолчал — радовался. И тому, что Зидан наверняка дошёл — радовался.
И ещё он вдруг с пронзительной ясностью понял две вещи. Настолько важные, что и передать было нельзя.
Первая — что он не умрёт. Нет, не здесь не умрёт, тут всё уже было ясно. Вообще не умрёт. Он это понял совершенно точно.
И второе — что они победят. Если точнее — он понял это даже не сейчас, а вчера, когда увидел последнее, что ему было суждено увидеть в этой жизни — кровавые, бычьи глаза Лобумы, полные злобой, жестокостью и…
И страхом.
Его убьют? Да. А сколько хороших и храбрых людей — останутся жить и будут сражаться?
Вот что было важно.
И, когда ветерок коснулся чёрно-бурых от крови щёк мальчика, охранники вдруг отшатнулись, потому что русский… улыбнулся. Поднял голову к небу, словно видел, словно мог что-то видеть…
И улыбнулся опять.
Тогда капрал-латиноамериканец, командовавший расстрелом, первым разрядил в спину Димке, замершему на краю воронки, весь магазин.
Димка вытянулся вверх и выгнулся назад — как будто хотел взлететь. Чуть повернулся. И упал — мягко и бесшумно — за край воронки.
Двое других конвоиров — с круглыми от ужаса глазами, вздрагивая — стреляли сверху в лежащее внизу тело, пока и их винтовки не выхаркнули опустевшие магазины. И, закидывая за плечи оружие, почти побежали, оглядываясь, прочь от ямы, на дне которой лежал изрешечённый полусотней пуль Димка Медеведев…
— Олег Николаевич.
Надсотник проснулся мгновенно.
— Что? — он сел. — Что? Димка вернулся? Вернулся, да?!
— Нет, — Пашка покачал головой. — Перебежчик с той стороны. Американский офицер.
— Что?! — Верещагин, начавший было энергично растирать лицо ладонями, застыл. — В смысле — американец?
Пашка кивнул. Лицо у него было странное.
— Идите скорее, иначе его убьют, — попросил парнишка…
…Семь или восемь человек, толпясь вокруг чего-то, лежащего на земле, молчали. В стороне примерно столько же дружинников зло и сосредоточенно били человека.
— Дай я…
— Э-эть!
— Мужики, пустите меня, мужики, я…
— Э-эть!
— А ну!!! — заорал Верещагин. «Маузер» в его руке дважды выплюнул рыжий огонь. — А ну! Р-р-р-разошлись, ннну?! — маузер подтвердил приказ третьим выстрелом.
Дружинники расступились — с нездешними лицами, тяжело дыша. На ноги между них с трудом поднялся высокий человек — без оружия, в растерзанной штатовской форме морской пехоты, с разбитым в кровь лицом. Он стоял молча, глядя на подошедшего офицера безразличными, затекающими кровью глазами.
— Вы что, остопиз…ли?! — зловеще спросил Верещагин, не убирая пистолет и обводя дружинников зловещим неподвижным взглядом. — У вас что, в каждом кармане по два янкеса-офицера?!
— Командир, — сказал, судорожно глотая, молодой дружинник с погонами стройника, — командир, не кричи. Командир, ты погляди, что он… принёс.
— Принёс?.. — начал Верещагин. И осекся. Повернулся. Стоявшие вокруг лежащего на земле предмета бойцы молча расступились, давая дорогу.
Верещагин подошёл. Посмотрел на испятнанный тёмным брезентовый мешок. Тихо спросил:
— Димка?
— Угу, — сказал чернобородый, с серьгой в ухе кряжистый цыган из сотни Басаргина. — Отдай штатовца, командир, отдай, мы хоть душу успокоим…
— Заткнись, — приказал надсотник. Опустился на колено, отогнул край мешка. Посмотрел — спокойно, без слов, только лицо вдруг задёргалось. Успокоилось. — Дима-Дима… — тихо, почти нежно сказал он. Погладил рукой что-то слипшееся и тёмное, видневшееся в мешке.
— Они ему глаза вырезали, — сказал со злыми слезами рыжий парнишка, державший на плече РПК. — Командир, отдай янкеса, отдай, слышишь?!
— Тихо, — не приказал, а попросил Верещагин. Подошёл к офицеру и одним рывком за скрученный на груди камуфляж приподнял его по стене на полметра. — Что вы сделали? — спросил надсотник так, что все вокруг замолчали. — Что вы сделали, изверги?
Но молчание американца будто лишило его сил. Он отпустил янки и ссутулился. Американец расправил камуфляж и вдруг сказал — почти без акцента:
— Ваш мальчьик промольчал. Нитчего не сказал.
— Я был учителем, — сказал Верещагин, поднимая на американца глаза. — Понимаете вы, я был учителем, я хотел всю жизнь учить таких, как он, нашей истории. Всего лишь учить их истории… — его лицо опять дёрнулось, он махнул рукой: — Уходите… — мельком глянул на погоны американца, — …капитан. Идите, идите.