Губы мальчишки шевельнулись. Надсотник угадал такое знакомое: «Ой, да ну, Олег Николаевич…» — и встал, чтобы мальчишка не увидел его слёз.
Но Пашка и так уже «уплывал». Глаза его опять затуманились, он опустил веки. Лежачих было не меньше десятка до пятидесяти, прытко метнулся в палату, ногой закрыв за собой дверь. двоих дружинников своего отряда.
— Спит, — сказал надсотник. Обернулся к раненым и вздохнул: — Просто спит…
— Кгхм, — сказала стоящая в дверях главврач. За её спиной маячила с ехидным лицом та самая медсестра. — Прррошу наружу.
— Смешно, — сказал Верещагин и вдруг засмеялся на самом деле — тихо, но так искренне, что лежавшая рядом женщина тоже не удержалась от смеха и спросила:
— О чём ты?
— Никогда не думал, что сломанная рука так мешает этому делу.
— Как ты меня нашёл? — спросила она.
— Да очень просто… — надсотник вздохнул. — Шёл — гляжу — то самое место. Сразу всё вспомнилось… Потом вспомнил и про адрес, ты мне называла.
— А ты не зашёл, — сказала она, переворачиваясь на спину. Добавила: — А я тебя сразу узнала. Ты ничуть не изменился.
— Врёшь, Лена, — усмехнулся Верещагин. — Я стал седой и умный.
— Ну, дураком ты и тогда не был… Я сразу внимание обратила — такой странный, загадочный…
— Это у меня наверное опять денег на сосиски не хватало, — заметил Верещагин, проводя здоровой рукой по волосам женщины. Это странным образом не выглядело лаской — просто движение.
— Не смейся, — строго сказала женщина, чуть отстраняясь. — Я терпеть не могла, когда кто-то стоит и сопит над ухом. Да ещё шуточки отпускать начинает. А в сто раз хуже — «серьёзно критиковать»… фэ! — издала она смешной звук.
— И поэтому ты носила свисток, — тоже оживился Верещагин. — Поглядела на меня через плечо, вздохнула тяжело и устало так спросила: «Мне свистеть, или сам уйдёшь?»
— А ты помнишь, что ты сказал? — засмеялась Елена. — Брови поднял и говоришь: «Впервые слышу, что милиция идёт на свист.»… Я о тебе потом часто вспоминала.
— А я о тебе нет, — сказал надсотник. Женщина хмыкнула:
— Честно по крайней мере.
— Как есть… А где твой муж? Я видел фото на серванте.
— Он погиб в начале лета. Был ополченцем, — коротко ответила Елена.
— А сын? — продолжал спрашивать надсотник, глядя в потолок, на котором проявились рассветные тени.
— Откуда ты про это-то знаешь?
— Что в доме есть мальчишка — видно сразу.
— Да… Он пионер. Никогда не думала, что ещё услышу это слово.
— Сколько ему?
— Двенадцать. Зовут Димка.
— Как?
Верещагин привстал. В голосе Елены прозвучало удивление:
— Дмитрий… Что с тобой?
— Нет, ничего, — офицер опустил голову на подушку. — Так.
— А у тебя есть дети? — помолчав, спросила женщина.
— Нет. Никого.
— Ты же рассказывал, что у тебя есть девушка. Тогда рассказывал, я ещё удивилась и даже обиделась — вот нахал…
— Нет. Уже тогда не было.
— Бросила? Или ты бросил?
— Она погибла, — надсотник закинул здоровую руку под голову. — А чем ты занимаешься… в смысле — сейчас?
— Я работаю в школе. Недавно открылась снова… в подвале. Рисование преподаю.
— Значит, сбылась твоя мечта?
— Не совсем. Я хотела стать художником… А ты кем был?
— Учителем… Светает. Лен, я пойду.
Встав и запахнувшись в халат, женщина села в кресло и молча смотрела в окно, за которым и правда начинался солнечный рассвет — будто вернулось лето. Неподалёку били пушки — бум-бум-бум, надоедливо и привычно. Надсотник одевался — неловко, одной рукой. И думал, что она могла бы помочь, и что он зря сюда пришёл — какой-то иидотский выверт, фокус памяти (или времени?), когда он за разрушенным памятником Петру Первому вдруг в вечернем сумраке увидел целую лестницу спуска и улицу за ней — совершенно такую же, как не то что до войны — вообще как тогда, в 91-м…
Он вышел молча. И женщина не повернулась в кресле…
…На самом пороге надсотник столкнулся — буквально лицом к лицу — с ойкнувшим мальчишкой, который отшатнулся назад, увидев выходящего мужчину. Но, различив форму и погоны, тут же подтянулся и лихо отдал салют.
Отдав в ответ честь, Верещагин быстро окинул взглядом паренька. Довольно высокий, в полувоенной форме (перешитой из НАТОвской) со знаками различия звеньевого отряда имени Героев Обороны, под курткой — красный галстук. Мальчишка был русый, сероглазый, и Верещагин, опустив руку после приветствия, сказал — сам не знаю, зачем, может быть, чтобы рассеять чувство неловкости — Димка глядел на него удивлённо, что было, в общем-то закономерно: «Дядя, а что вы тут делаете?»:
— Я знакомый твоей мамы, — и начал спускаться по ступенькам. Но мальчишка сказал вслед — без удивления, радостно скорее:
— А я вас узнал… сразу… почти сразу.
Надсотник удивился. Его фото было, конечно, в «Русском знамени», и не раз. Но таких как он офицеров были десятки. И их фото тоже печатались, так с чего мальчишка запомнил именно его?
— Откуда? — спросил Верещагин, оборачиваясь.
— А у мамы есть ваш портрет, — сообщил мальчишка спокойно.
Елена всё ещё сидела в кресле и удивлённо подняла голову, когда надсотник вошёл в зал — тяжело дышащий, словно после долгого бега. Из прихожей раздался голос сына: «Ма, я пришёл!» — но женщина сейчас этого не слышала, потому что Верещагин спросил:
— Где он? Покажи.
— Что показать? — спросила она устало, поднялась.
— Портрет, — ответил офицер, не сводя с неё глаз.
Длинноволосый мальчишка, опиравшийся локтем на парапет спуска, придерживал другой рукой на бедре красную спортивную сумку с надписью СССР. Светлую просторную безрукавку, пятнистые штаны, белыё лёгкие туфли — свою тогдашнюю одежду — надсотник узнал сразу. А потом вдруг узнал и лицо, которое сперва показалось ему незнакомым.
— Это я, — сказал Верещагин, ощупью садясь в кресло. — Да, это я.
— Я рисовала по памяти, — сказала Елена. — Через год.
— Муж… видел?
— Да. Но он был не ревнивый, и потом… это же смешно было — ревновать к мальчишке. Я сказала, что это мой знакомый. Со школьных времён. И он больше не спрашивал.
— Лена, — сказал Верещагин, вставая. — Послушай… я голодный. У тебя ничего нет поесть?
Он хотел добавить, что потом занесёт паёк. Но не стал.
Несколько секунд женщина молчала. Потом кивнул и вышла.
Какое-то время офицер смотрел на портрет. Потом обернулся, почувствовав присутствие в комнате человека.
Мальчишка Димка — босиком, в спортивных трусах и рубашке, на которой по-прежнему был повязан галстук — стоял в дверях. Не меньше полуминуты мальчишка и офицер смотрели друг другу в глаза.
— Послушай… — сказал Верещагин. — Ты не думай. Я не навязываюсь тебе в отцы… — лицо мальчишки дрогнуло. — Просто… можно я буду приходить… иногда? Не только к маме. К тебе тоже. Можно?
Димка молчал долго. Слышно было, как на кухне что-то постукивает и звякает. Потом, глядя на портрет, он тихо ответил:
— Приходите… ладно.
Командир 9-й интернациональной роты капитан Киров был смущён, как школьник, застуканный за списыванием. Он даже смотрел в пол, чтобы не встречаться взглядом с генералом Ромашовым. А тот, глядя на болгарина, продолжал говорить:
— Ну так у вас рота или гайдуцкая чета под романтическим названием типа «Црвена смрт»?
— Рота, — голосом примерного школьника, осознавшего ошибку, ответил капитан.
— Да что вы говорите?! — нехорошо восхитился генерал-майор. 2 сентября, — он пододвинул к себе листок. — Боец вашей роты Хадитуды Купи-оглы… что это?! — Ромашов побагровел и грохнул ладонью по столу так, что запищал будильник на электронных часах, и генерал отключил его. — Это что?!
— Богом клянусь, его зовут Хадитуды Купи-оглы и он помак,[5] — горячо заверил Киров. Болгарский акцент делал его речь подкупающе-мягкой.
— Да? — недоверчиво проворчал генерал. — Ладно… ну так вот, этот Купи-оглы затеял с казаками религиозный диспут о пользе обрезания. У вас что, рота или медресе?
— Да у меня мусульман-то всего трое! — возмутился Киров. — И закончилось же всё благополучно, ведь так, товарищ генерал?
— Если исключить то, что он залез, спасаясь от оппонентов, на остатки билайновской вышки около Дома Культуры имени Девятого января и оттуда призывал правоверных — на той стороне — покинуть ряды сторонников джаханнама и переходить в ряды войска праведников, результатом чего был пятиминутный обстрел из миномётов, — заметил Ромашов.
— Он был пьян, — признался Киров.
— Мусульманин? — уточнил генерал. Болгарин развёл руками в беспалых перчатках:
— Ну… это же наш мусульманин.
— Ладно, — проворчал Ромашов. Хмыкнул: — Казаки-то не обратились?
— Они тверды в вере, — серьёзно ответил Киров. — Хотя, должен признаться, что в момент, когда Хадитуды закричал туркам на той стороне: «А кто не перейдёт, тому я сам сделаю второе обрезание, но уже под корень!», — кое-кто из казаков стал говорить, что ислам — штука неплохая…
— Ладно, хватит! — посуровел генерал вновь. — Далее… 3 сентября. Бойцы вашей роты Славомир Бунашич и Бадри Лакоба, сняв штаны, на спор четыре минуты торчали в таком виде задом к противнику под ураганным огнём…
— Дети, — покачал головой Киров. — Славомиру семнадцать, Бадри шестнадцать, в головах ветер. Поспорили… Как только я это увидел, я стащил их в укрытие. Кроме того, особой опасности не было, снайперов у турок нет…
— Но ведь этот Бадри ещё и намёки делал, — генерал заглянул в бумагу. — «Осман гомик, иди суда, кито дабэжыт дават буду за так, не высо дыварнага брадачый е…» — генерал поперхнулся.
— Горячая кровь, — вздохнул Киров. — Честное слово, я на эти крики и прибежал… Сррразу пресёк.
— И ещё, — Ромашов склонил голову на плечо. — Снайпер вашей роты Боже Васоевич, числящийся погибшим уже тому как две недели, гуляет по тылам вр