Будьте как дети — страница 49 из 64

Припадок обычно длился с четверть часа. Во время приступа Ефимова немилосердно било, он стонал, правда, совсем глухо, спазм, удавкой перехватив горло, не давал звуку выбраться наружу. Потом конвульсии делались реже, слабели, но еще долго, часа два-три, он, полумертвый, лежал на полу, не мог встать. Сознание возвращалось неровно: то было, то он опять впадал в забытье. Придя в себя, Ноан, если не мешала охрана, почти сутки спал, а затем медленно, мучительно, по полмесяца отходил.

Обычно у него был сильно прокушен язык – Господь словно предостерегал его – есть он не мог, пайку отдавал сокамерникам, лишь пил баланду. Ничего не помнил, был немощен и тих, но воля в нем была редкая, когда кто-то шел мимо к параше, он, будто оправдываясь, не забывал прохрипеть, что никого и ни в чем не винит, что же касается приступов, то они необходимы, иначе с духами, из-за которых зэки болеют, ему не совладать. Частота припадков нарастала, Ефимов уже тогда явно был на пути на тот свет. Спасти его могли больничка и другая камера, но и следующий опер на послабление не соглашался.

Позже, – рассказывал Никодим, – когда мы сидели вместе, я Ефимова часто спрашивал, почему он спускал побои и издевательства: ведь он говорит, что после Щуки сделался очень силен. Отвечал Ноан разное и не слишком уверенно. Говорил, например, что выдержать травлю и простить своих мучителей прежде вряд ли бы сумел; однажды сказал, что при нем в “щучьей”, как он ее называл, камере не умер ни один зэк, духи боялись с ним связываться и уходили. С другой стороны, от него же я слышал, что Щука два года был на лесоповале и в тюрьму его вернули, заподозрив в подготовке побега. Так вот, на делянке, которую им отвел нарядчик, росла старая береза, вся украшенная разноцветными ленточками и тряпочками. Это было дерево, в дуплах которого захоранивали кости шаманов. После того как Щука его завалил, духи покойников сначала приговорили самого Щуку, а затем ополчились и на Ефимова.

Впрочем, то ли другие шаманы наконец смягчились, то ли просто повезло, но Ефимов вдруг получил отсрочку. Сработали две вещи. Волков, после ефимовских амулетов ставший посмешищем и для сослуживцев, и для зэков, был уволен из органов, тогда же городское ОГПУ, давно мечтавшее о чем-то громком, по масштабу напоминающем московские процессы, подобрало и нужный материал, и необходимых людей. Нас троих – отца Николая, Ефимова и меня – объединили в одно церковное дело и поручили его вести недавнему выпускнику юрфака Томского коммунистического университета капитану Избину. Для него оно должно было стать чем-то вроде публичной защиты диплома.

По мнению ОГПУ, Контрреволюционной организации священнослужителей – Контросу – шаман Ефимов был точно в масть: он отлично дополнял и уравновешивал Русскую православную церковь, кроме того, добавлял делу сибирского колорита. Ясно, что для суда чекистам Ноан был необходим живым, естественно, что сразу нашлась койка в тюремной больнице, когда же шамана подлечили, то вернули не в прежнюю камеру, а от греха подальше перевели в нашу с отцом Николаем.

Избин был выдвиженец из крестьян-бедняков. Родители всю жизнь батрачили, он и сам с детства работал или за еду, или поденно. Потом успел захватить конец Гражданской войны, на фронте стал партийцем, и когда Блюхер добил Колчака, демобилизовавшись, пришел работать в ГПУ. В своем комуниверситете он учился неплохо, со старанием, но для процесса, который было бы не стыдно показать и столичным гостям, ему не хватало воображения, изыска. Впрочем, это было поправимо. С первого дня в помощь Избину в качестве консультанта или, если хотите, буржуазного спеца был прикомандирован некий Кузьмацкий, бывший присяжный поверенный, до революции имевший репутацию лучшего томского адвоката.

Кузьмацкий был в городе личностью заметной. Депутат Государственной думы, друг и соратник Керенского по фракции социалистов-революционеров, в Петрограде он пару месяцев был даже министром по делам национальностей, когда же Керенский бежал из России, вернулся в Томск. Кузьмацкий был неглупый человек и понимал, что рискует, но и при чехах, и при Колчаке, и при военном коммунизме на предложения уехать отвечал отказом. Отчасти надеялся на страховой полис – трое из тех четырех большевиков, которых он до революции защищал и успешно защитил в Томске, ныне стали членами ЦК – скорее же просто был не готов начинать жизнь заново.

Лет семь Кузьмацкий как будто был прав, во всяком случае, его даже не уплотнили, друзья, эмигрировавшие – не важно, в Харбин или в Париж, жили хуже. Однако после двадцать пятого года Керенский снова перевесил заслуги перед революцией, список вин рос как на дрожжах, и он больше не обманывал себя, понимал – катится под откос. Но продержался Кузьмацкий еще пятнадцать лет. Только перед войной был арестован и погиб в лагере.

В двадцатые годы Кузьмацкий по-прежнему считается лучшим в городе адвокатом, но он уже прочно на крючке у ГПУ. По природе своей он не сволочь, просто пора замаливать старые грехи. Ставить “органам” палки в колеса защита давно думать забыла, тем не менее неожиданности на политических процессах случаются, и партия считает это браком, недопустимыми проколами в работе. Кузьмацкий постукивает на клиентов, при необходимости помогает их сломать, убедить, что запирательство только во вред, и с ним сначала и до конца всё идёт гладко. В благодарность прокуратура с его подзащитными старается не зверствовать.

Когда охранник оставил его с нами, мы было приняли адвоката за товарища по несчастью, но недоразумение тут же выяснилось. Представившись, с каждым поздоровавшись за руку, Кузьмацкий сразу перешел к сути. В общем, то, что он нам предложил, было обычной судебной сделкой. В качестве прелюдии Кузьмацкий объяснил, что приговор – он такой, какой будет. С приговором может помочь лишь Господь, да и то одним – смирением. У ГПУ есть разные соображения, тем или иным способом оно своего добьется. Что суд, что он, Кузьмацкий, в любом случае сыграет с “органами” в поддавки. Значит, послушавшись его, в смысле приговора мы ничего не теряем, а вот в остальном выиграем. Во-первых, если будем пай-мальчиками, ему, Кузьмацкому, позволят сохранить в протоколе смягчающие обстоятельства. На них он будет опираться, когда подаст апелляцию. На томском этапе всё определено, здесь надеяться нечего, а дальше он, может, и сумеет помочь. Кроме того, нас не будут бить, не будут издеваться и уже точно никого не переведут в какую-нибудь “щучью” камеру, до конца процесса мы здесь же и останемся.

То, что говорил Кузьмацкий, выглядело разумно, и я предложенные правила игры принял легко. Мне вообще в тюрьме было проще: в отличие от отца Николая, например, не надо было отвечать ни за кого, кроме самого себя. Он тоже в конце концов согласился сотрудничать, но продолжал плакать о детях, жене, молился и снова плакал. Твердость выказал лишь Ноан, который любые показания на меня и отца Николая подписывать категорически отказался. Мы втроем – я, отец Николай и Кузьмацкий – напролет двое суток убеждали его, что это формальность: суд так и так будет закрытым, в деле тоже в любом случае будут его показания, проверять, ефимовская под ними подпись или не ефимовская, никому и в голову не придет, но шаман стоял на своем.

Однако сгубил Ноана не отказ дать показания, это и вправду было мурой, а то, что случилось месяц спустя, когда на допросе у Избина Ефимов вдруг заявил, что не только ничего не подпишет, но клянется, что, если беззаконие немедленно не прекратится, он отправится в Москву прямо к “совести партии” – главе партконтроля республики Арону Александровичу Сольцу и лично расскажет, что́ от имени РКП(б) творят в Томске чекисты. А еще тремя днями позже при нас и Кузьмацком в доказательство, что в самом деле летал на бубне в Москву, предъявил зашедшему в камеру Избину красивую ручку с золотым пером, на которой аккуратно была выгравирована фамилия Сольца, его инициалы и надпись: “Делегату Третьего конгресса Коммунистического Интернационала”. Черт его знает, откуда он ее взял в тюрьме. В общем, словно под копирку повторялась история, которая выгнала из органов Волкова. Оставить ефимовский номер без последствий Избин не мог. Человек он был неробкий, никакого московского Сольца не боялся, и попытку запугать себя шаману не простил.

Кузьмацкий обсуждал с нами каждую деталь процесса, мы не видели тут ничего странного. Говоря о том, что, как и когда будет идти, охотно выслушивал наше с Ефимовым мнение; отцу Николаю было не до того, хотя ему в случае искреннего сотрудничества было обещано свидание с женой. Надо сказать, что Кузьмацкий мало в чем нас обманывал, в частности, не скрыл, что настроен до крайности печально, правда, объяснял это не злым умыслом Избина, а временем, общей его жестокостью.

Поначалу адвокат приносил лишь наметки, однако, дальше они вдруг сами собой начали складываться в либретто, то есть в сценарий в первом его приближении. Приходя в камеру вскоре после подъема и уходя перед отбоем, Кузьмацкий, очевидно, работал и дома, ночью, потому что обговоренное накануне на другой день приносил уже в законченном виде. У него явно было отличное ухо и литературный талант, во всяком случае, слова, выражения, даже строение фразы и отца Николая, и Ефимова, и мое он схватывал на лету и, как музыкант инструмент, настраивал, доводил до ума речь своих подзащитных. Не пропадало ничего. Он много и с сочувствием расспрашивал нас о прошлой жизни, больше любил давние времена, ничем с тем, что сейчас, не связанные, но и тут в Кузьмацком, по-видимому, был дополнительный механизм дома, всё, что говорилось, он тщательно просеивал, в итоге пара-другая деталей тоже оказывалась в наших показаниях. В результате дело прямо на глазах превращалось в нечто такое, чему я и сам, окажись не на скамье подсудимых, охотно поверил бы.

Наверное, в литературе, прошитой юридической казуистикой, есть немалая сила. Суть процесса с точки зрения светского, вдобавок советского, государства выглядела безумной, но подобные вещи никого не смущали. Мы обвинялись в том, что едва красные войска наголову разбили белые армии, вынудили их убраться за границу, в Сибири, чтобы продолжить дело Колчака, объединились священнослужители разных вер и религий. Забыв прежнюю вражду, ненависть, они решили молитвами, чародейством, камланием призвать на помощь подвластных им ангелов, бесов, злых и добрых духов и во имя царя огромной разношерстной ордой снова идти на революционную Москву. Под пером Кузьмацкого это имело странную убедительность. Получалось, что церковь впрямь непреклонный коварный враг революции и любые гонения на нее справедливы.