я, ничего не увидишь”.
Гадания не только скрасили жизнь княгини, но и позволили ей, Дусе и детям выжить в две самые тяжелые зимы восемнадцатого и девятнадцатого годов. Причем Игренева денег никогда ни у кого не просила, стеснялась, но люди все равно несли, чаще ту же крупу для каши - каждый знал, что если ручку не позолотить, ничего хорошего из гадания не сбудется.
В восемнадцатом году Дуся дала обет послушания бывшему печерскому игумену, позже, с двадцать первого года - псковскому епископу отцу Амвросию. Еще до того, как Эстония окончательно сделалась независимой, в пещеры, в трех верстах от Густинина, основав новый скит, перебралось несколько монахов из Печеры, среди них и Амвросий.
Дуся рассказывала нам, как впервые пошла к нему на исповедь и долго - остальные, кто ждал очереди, совсем измаялись - каялась. Накануне она вдруг решила, что очень виновата перед мужем, что многое ему в жизни недодала, и теперь была готова на самую тяжелую епитимью. Она каялась почти так же истерично, как во время войны приходскому священнику - что блудила на Великий пост. Ту свою трехлетней давности исповедь она запомнила на всю жизнь, потому что, еще не встав с колен, знала, что, хоть и молит о снисхождении, и дальше будет блудить, в ее утробе слишком много похоти, чтобы суметь устоять, отказать любовнику. Священник тогда наложил на Дусю сто поклонов в день в течение двух недель, и она не забыла, как, будто маятник, качалась туда-сюда: кровь то приливала к голове, то отливала, и уже после первых четырех-пяти поклонов она переставала понимать что бы то ни было, даже собственный голос, раз за разом читавший “Отче наш”, слышала словно со стороны.
С декабря девятнадцатого года - что в Москве, что в Густинине, где они попеременно жили, - Дуся виделась с Амвросием не как привыкла - три-четыре раза в неделю, а редко, от случая к случаю. Перерывы бывали и по полгода. Ни его, ни ее вины здесь не было. За два последовавших года Амвросия трижды переводили с кафедры на кафедру и трижды же арестовывали. После первого следствия, продолжавшегося около месяца, его неожиданно выпустили, а потом, дважды вернув из архива старые протоколы, ссылали на Север - один раз на шесть месяцев, другой на девять.
Сроки были невелики, да и Дуся оба раза ездила к нему на свидание, однако свекровь видела, что отсутствие постоянного попечения было для нее мучительно. Дуся и сама жаловалась на это Амвросию, когда навещала и в письмах. В сущности, Амвросий понимал, что должен Дусе кого-нибудь по себе оставить, тем более что ссылки вот-вот могли смениться тюремными сроками, но за последние два года он очень к ней привязался и, перебирая одного за другим пастырей, которых знал, все не мог решиться, выбрать, кому ее перепоручить.
В двадцатом году Амвросия вновь арестовали. Какое-то время Дуся ходила исповедоваться к деревенскому батюшке отцу Владимиру, но у того и без нее было множество прихожан - местный храм Пресвятой Троицы, где он служил, уцелел единственный на всю округу, и уделять ей время в ущерб другим он не мог. Даже исповеди в его храме по большей части были общие, и она, впервые за несколько лет окончательно лишившись руководства, не находила себе места. Конечно, Дуся и теперь продолжала мысленно разговаривать с отцом Амвросием и мысленно же ему исповедовалась, но она очень нуждалась и в живом общении.
К тому времени схлынувший поток беженцев сменили московские и петроградские богомольцы. С утра до ночи она, если не была в церкви, готовила, стирала, убирала дом, занималась с детьми, но подкосили ее не хлопоты, а злые, безжалостные споры, которые в Густинине велись теперь почти непрерывно. Как епископату следует относиться к советской власти и как - к обновленцам? Правильно ли патриарх Тихон управляет церковью? Достаточно ли одних протестов против разорения и закрытия храмов, арестов священников - или следует решиться на полный разрыв с большевиками?
Свары и ненависть среди тех, кому они давали приют, множились и множились, и Дуся, слушая то одних, то других, отчаялась. Не зная, где правда, вконец запутавшаяся, она перестала ходить в церковь и пускать туда детей. Лишение литургии было для них особенно тяжело. Приученные каждый день отстаивать обедню и не реже раза в неделю исповедоваться, они просили, умоляли ее пойти с ними в храм и никак не могли понять, за что наказаны.
Все-таки сдавшись на мольбы свекрови, на исповедь она однажды детей отпустила, и в ту же ночь во сне ей явился отец Амвросий. Он говорил с Дусей очень ласково, всячески утешал, главное же, сказал, что скоро ей будет дан руководитель, который ей нужен и которого она просит. Четыре года он будет с Дусей, а когда тоже уйдет и она снова окажется одна, пусть не боится. Потому что прежде он поставит ее на правильную, прямую дорогу, где уже не ошибешься - шагаешь себе и шагаешь, никуда не сворачивая. И вот год за годом она будет по ней спокойно идти, когда же и эта дорога испортится, опять начнет петлять, кружить, Дусе придет время самой решать, кого слушаться.
Сон сном, но вопросы, на которые Дусе было необходимо знать ответ, в частности, про тех же обновленцев, были для нее несоразмерно сложными, и она каждую минуту, боясь сделать что-то не так, никогда не зная, кто прав и кому верить, с отчаяньем понимала, что без пастыря ей не спастись. Страх в Дусе копился и копился, и уже во Пскове - едва отец Никодим согласился ее исповедать, она, захлебываясь словами и слезами, враз все перед ним вываливала, смешав муки церкви и свои собственные мучения. Ей казалось, что не просто одно объясняет другое, а это и есть одно, потому что те и те страдания от веры в Господа, обращены к Нему, главное же, и там и там никто не знает, за кем, куда идти.
При нас, вспоминая Никодима, Дуся в разное время рассказывала о нем разное. Не то чтобы она говорила другое, просто меняла акценты. Свидетелями подобных перестановок были не только мы и наши родители, но, по-видимому, и отец Амвросий, другие ее пастыри.
В конце Гражданской войны, незадолго до смерти ее младшего сына, за Дусей в Густинино приезжало трое поклонников. Причем двое были влюблены в нее еще со времен гимназии. Вновь и вновь получая предложение руки и сердца, она, сомневалась, колебалась, в конце концов, так ничего и не решив, ехала к Никодиму исповедаться. Главное же, услышать, что тут нет ничего плохого - одной ей двух детей, тем более мальчиков, не поднять.
Потом она говорила, что Никодим будто заранее знал, с чем она пожалует. Вырыл яму, наставил силков и теперь терпеливо сидел, поджидал ее в засаде. Вопрос, почему она второй раз хочет выйти замуж, как будто волновал его мало, каждый раз он начинал с того, не вожделела ли она к своему новому поклоннику, не творила ли уже с ним мысленно блуд. Выяснив, что что-то подобное было, он приходил в ярость. И вот на исповеди она все ему рассказывала, все-все без малейшей утайки, часто даже брала на себя лишнее, а то могло получиться, что пусть и мимолетно, намеком представляла и это и другое, а ему не сказала, и грех не будет ни прощен, ни отмолен.
Похоже, мысленный блуд Никодим ненавидел еще больше обычного, потому что клеймил, буквально втаптывал ее в грязь, и отпускал, говорил: “Иди с миром”, - только когда она уже не чаяла, когда давно думала о своих ухажерах, чтоб им всем оптом и в розницу провалиться под землю за то, что навлекли на нее такие муки. И дело не в одном страхе перед Никодимом, просто с каждой минутой исповеди грех, который она совершила, в ее же собственных глазах разрастался и разрастался, и теперь в сравнении с ним любые послушания, любые епитимьи начинали казаться недостижимой милостью.
Возможно, в этом и состоял Никодимов дар: при нем любое самое незначительное прегрешение превращалось в какой-то дьявольский храм - огромный и совершенно черный, без окон, без дверей, без свечей и светильников, в который ты входил, как Иона в чрево кита, и из которого - сомнений тут быть не могло - без его помощи никому было не выбраться. Не стоило и пытаться. И вот, когда она понимала, что с ней все кончено, она погибла и не сейчас, в земной жизни, а навеки, тут-то рядом и оказывался Никодим - последняя надежда. Пусть он был с ней строг и слова говорил тоже суровые, жесткие, но он приходил на помощь, протягивал руку и спасал, вытаскивал прямо из бездны.
А Никодим продолжал объяснять - хотя ей и в голову не приходило перечить, - что для Господа мысленные грехи ничуть не менее ненавистны, чем обычные, и зря она думает, что какая-то похотливая мысль мелькнула - и нет ее, все это грех, настоящий, большой грех, и если он не будет отмолен, гореть Дусе в аду. Но как же мал в ней был тогда страх Божий, потому что в следующий раз, бывало, и недели не проходило, она снова бежала к Никодиму и снова надеялась, что вот сегодня он ей наконец скажет: можешь, можешь снова выйти замуж - ничего плохого я тут не вижу, ты была не худшей женой, а теперь муж твой убит и в супружеской верности больше не нуждается. Он сейчас в раю, рядом с престолом Господним, потому что погиб за правое дело. То есть ты исполнила перед ним свой долг и вольна распоряжаться собой, как хочешь.
Отец Никодим не только карал - Дусе им было обещано, что, дав обет послушания, без сожаления отказавшись от собственной воли и подчинившись своему пастырю, она въявь увидит дорогу, идя по которой сможет спастись. Кроме того, сразу почувствует неслыханную, почти ангельскую легкость. Увы, в последнем он ошибся: путь к награде получился для нее долог и мучителен. В том, что она шла к Богу с таким трудом и с такими огорчениями, Дуся позднее винила и себя, и наставников, каждый из которых звал, тянул ее душу в свою сторону. Почти пять лет она скрывала, прятала Амвросия и Никодима друг от друга, и в этом несомненном грехе винила их обоих, которые взялись ею руководить, а договориться между собой, раз и навсегда решить наконец, чья она, не могли.
Дуся вообще отчаянно боялась любого разлада, знала, что ни в коем случае не должна становиться яблоком раздора, этакой Еленой Прекрасной, но, прожив почти два года в ежедневном общении с отцом Амвросием, через три месяца после его ареста поняла, что самочином одна не справится. Отец Амвросий очень поднял, развил ее душу, приблизил ее к Богу, и теперь Дусе казалось, что без помощи наставника она ее загубит. Сделает что-то непоправимое, что уже не переиграешь и чего она никогда себе не простит. Не то чтобы собственную душу ей было уже не нагнать, но, конечно, по тому пути, который вел к Господу, она прошла куда дальше и куда больше была к Нему устремлена.