Ни на одном из подобных обрядов я, естественно, не присутствовал, но во время первой экспедиции в Сибирь записал рассказ о них двух старух-якутянок, которые в молодости участвовали во многих мистериях. Помню, что Никодим согласился со мной, что шаман вовсе не случайно созывал женщин тем же криком, что и кобылиц, так же как не случайно доведенные им до исступления женщины по-конски ржали, и мы заговорили о культе животных, которого везде - от крайнего Севера до Алтая - в шаманизме, пока его не вырубили под корень, оставалось очень много.
Он стал рассказывать мне, что при начале камлания, связанного с благополучием стад, шаман в Якутии обыкновенно широко открывает рот, чтобы в него могли войти духи тех животных, о которых он будет молиться, после чего, словно и впрямь превратившись в одного из них, начинает так же двигаться и издавать те же звуки. На Лене шаманы, изображая лошадь, надевают на себя упряжь: широкий кожаный ремень идет через лоб, а дальше пропускается под мышками, но этого мало; как еще необъезженный жеребец, он встает на дыбы, ржет, фыркает, мотает головой и тут же, чтобы укротить свою ярость, будто мундштук, вставляет себе в рот железяку.
Конь усмирен, и теперь в пляске под дробь бубна шаман повторяет топот копыт и неспешную конскую хлынь. Потом, чуть шире расставив ноги и быстрее двигая ягодицами, бедрами, то направо, то налево перебрасывая бахрому плаща - конский хвост, - шаман переходит на другой аллюр - размашистую рысь. Через минуту тоже рысь, но уже бычья. Теперь ноги расставлены недалеко и притоптывания, удары бубна частые, мелкие. На шамане - новая накидка, шерстяная ткань волнами, выкрашенная в серо-голубые тона, поверх все испещрено крапом. Бык бежит, тяжело дыша, раздувая бока, потом замедляет ход и, наполняя ревом окрестности, начинает медленно, валко прогуливаться по пастбищу.
Нам обоим казалось любопытным, что и во время оргий, и во время других камланий шаманы-мужчины нередко ведут себя подобно женщинам, хотя женщины если и встречаются среди шаманов, то нечасто. В этом занятии вообще явно было много немужского. Необходимость бесконечно пресмыкаться, упрашивая, умоляя злых духов уйти из больного человека, ведя с ними долгие переговоры, что-то выторговывать, выменивать - мало походило на то, как, по представлению кочевников, должен был вести себя мужчина - пастух, охотник, воин.
Шаманская истеричность и одновременно чисто женская по своей природе изменчивость, умение подстраиваться, подлаживаться, равно уверенно себя чувствовать и среди злых духов, и среди добрых; в тех камланиях, что мне случалось видеть, было много театральности, лицедейства, почти актерской подвижности. Поразительная легкость адаптации, приспособления подразумевалась, и стоило зайти речи о возможности шамана в мгновение ока с помощью бубна перемещаться из одного мира в другой. Так что недаром, особенно на Чукотке, шаманы ставили знак равенства между своей силой и женской природой в себе. Чтобы усилить ее, делали женскую работу и надевали женские одежды, по-женски в косы заплетали волосы и даже имели официальных “мужей”-мужчин. Когда же камлали, не только спереди на одежду нашивали изображавшие груди выпуклые металлические круги, но и меняли на женский свой голос.
Мы много говорили об одеянии шаманов, которое, как известно, все - от цвета ниток, пошедших на бахрому, до последней клеточки орнамента - полно смысла и есть точная модель Вселенной. Верхний мир с обитающим там правителем неба и добрыми духами, которым молятся о деторождении и приплоде скота, духами, которые не приемлют кровавых жертв, справедливы и милосердны; нижний мир, где живут злые духи и духи умерших - эти, кроме прочего, обидчивы и капризны, им может не понравиться даже поза человека при камлании; они не любят громкую речь, резкие движения, вообще с ними лучше вести себя как можно тише; наконец, средний мир - место обитания человека от рождения до смерти, место его трудов, место радости и горя. Именно отсюда, когда приходится особенно тяжело, когда обрушиваются болезни, голод, другие беды, человек и взывает о помощи.
Но одежда - не только карта мироздания, она родной дом для духов, которые согласились быть помощниками нашего шамана. То же самое и бубен - отнюдь не простое подобие барабана, а некий совершенный аппарат, позволяющий путешествовать по всему космосу, достигать отдаленнейших его уголков. Одновременно он и оружие для борьбы со злыми духами. От энцев я знал, что с бубном могут камлать только шаманы высоких степеней, прочим для отпугивания нечисти разрешено использовать только колотушки (орбу) да веники.
Полтора года, с перерывом на мой полевой сезон, никуда не спеша и без особых страстей, мы перебирали тему за темой. Я привык, притерпелся к такому темпу, такому направлению наших разговоров и будто не замечал, что Никодим угасает. Но он умирал, шаг за шагом уходил, и помочь ему нам было уже нечем. За пять дней до смерти Никодим попросил привести к нему Дусю. Она, естественно, не могла его исповедать, отпустить грехи, но этого он и не ждал. Если что и хотел, то покаяться напоследок, уравнять Дусю и себя, открыться ей, как когда-то была открыта ему она сама. Разговор вышел долгий - почти пять часов - комканый и для обоих тяжелый.
Никодим был изнурен болезнью, изможден, и дважды, чтобы набраться сил и продолжить, ему требовался отдых, хотя бы небольшой перерыв. Кроме того, он явно нервничал, даже мне показалось, Дусю боялся. Но бояться было нечего: слишком много прошло времени, в сущности, вся жизнь, что бы то ни было исправлять было поздно. Раньше - другое дело, а сейчас люди, о которых он говорил, давно были в земле и их судьбы зависели уже только от Господа.
Он рассказывал Дусе о ее близких, о тех, кого она любила, рассказывал важные, часто решающие вещи, а я видел, что она думает одно: зачем мне это теперь? С тоской пытается прикинуть, сколько из того, что она считала хорошим и правильным, любила про себя повторять, вспоминать, погублено на корню и никогда не оправится. Впрочем, она понимала и Никодима - лечь в могилу, уйти, не покаявшись перед Богом и перед людьми, он тоже не мог.
Доставив Дусю в Снегири, я не стал снимать пальто; чтобы им не мешать, хотел пойти прогуляться по поселку, но Никодим меня остановил, в итоге получилось, что исповедовался он нам обоим. По словам батюшки выходило, что примерно с зимы нового двадцатого года он начинает думать, что ни церковь, ни белые, ни красные, лишь дети, они одни, могут спасти погрязший в грехах и ненависти мир. Все остальное спасовало перед злом, и рассчитывать больше не на кого.
Неделя за неделей, почти круглый день проводя на Хитровом рынке, бывало и ночуя там, он очень продвинулся в собирании детских молитв-считалок, верил, что скоро их должно хватить на полную литургию, с которой и начнется спасение. Однако на Пасху работу пришлось прервать. Сразу после Благовещения, когда белые уже отступали на всех фронтах, он вместе с одиннадцатью другими монахами Высоко-Петровского монастыря был арестован. Следствия, в сущности, не было, троих расстреляли, а он, Никодим, струсил и в обмен на свободу дал подписку о сотрудничестве. Впрочем, в Москве до Троицы его не трогали и никто ничего особенного от него не хотел. Он, что называется, был “спящим агентом”.
Похоже, чекисты твердо рассчитывали, что Никодим - монах с юности, вдобавок из потомственной священнической семьи - быстро выдвинется и в епископате у них будет еще один свой человек. По тем временам возможности для этого были. Но здесь, объяснял нам Никодим, ему удалось устоять. Понимая, к чему клонится дело, и страшась греха, он и тогда, и позже, сколько его ни подталкивали, с Божьей помощью, не соблазнился, как жил, так, надо думать, и умрет простым монахом. “Вообще же, - с печалью подвел он итог, - прочности во мне было немного”.
Наконец в ЧК поняли, что о Никодимовом епископстве можно забыть, и огорчились. Теперь его вызывали на Лубянку чуть не через день. Личный куратор Никодима и один из руководителей отдела, который ведал церковью, Грошев прямо лютовал: впав в раж, орал, крыл матом, грозил новым арестом. Оправдываясь, юля, Никодим как-то раз случайно упомянул про детей - получается, что вслед за братией заложил и их.
К его удивлению, беспризорники сработали. То ли чекисты уже и сами на сей счет размышляли, то ли просто понравилась идея. Во всяком случае, тон допроса сразу изменился, с ним довольно вежливо попрощались и отпустили. А месяц спустя на конспиративной квартире сказали, что особых претензий к нему нет, и тут же, чтобы показать, что по-прежнему доверяют, предложили срочно выехать в Хабаровск и там на месте навести справки о некоторых людях из окружения Колчака.
Но если говорить о колчаковцах, рассказывал дальше Никодим, на КВЖД он ездил, в сущности, зря, зато немало нового узнал об одном из Дусиных родственников. Потому сюда, в Снегири, сегодня ее и позвал. В смысле времени, продолжал Никодим, командировка вышла необременительная: слежка за колчаковцами в день брала час, от силы два, благодаря чему он и с детьми продвигался в Хабаровске неплохо. По Сибири и Дальнему Востоку тогда скиталась целая орда шпаны, материала было море.
Задания, что давала Москва, поначалу сплошь были разовые, и Никодим, понимая, что к нему присматриваются, проверяют, старался выполнять их добросовестно. “Вообще, - подчеркнул он, обращаясь к Дусе, - ты должна знать, что на ЧК я работал честно, без скидок”. Очевидно, порядочность Никодима оценили и через месяц предложили сосредоточиться на поисках, как ему дали понять, “серьезного” человека. Все, что о нем было известно “органам”, - подпольная кличка “Илья” да цель - собрать из отколовшихся, отпавших от Колчака отрядов офицеров и казаков православную крестоносную дружину и вновь идти на Москву.
Едва была упомянута крестоносная дружина, Дуся сразу поняла, что дальше речь пойдет о ее брате, о Паше. Паша был младше сестры на четыре года, и в семье был его культ. Он был умен, поэтичен, изящен, отлично музицировал, вдобавок в нем с первого года жизни обнаружилась редкая мягкость. И Дуся, тяжело переживавшая беременность матери - она отчаянно боялась, что теперь будет забыта - едва стало ясно, какой у нее растет брат, страстно в него влюбилась. Часами с Пашей играла, требовала, чтобы