Кузьмацкий обсуждал с нами каждую деталь процесса, и мы не видели тут ничего странного. Мы говорили о том, что, как и когда будет идти, он охотно выслушивал на сей счет соображения Ефимова и мои; отцу Николаю было не до того, хотя и ему в случае искреннего сотрудничества было обещано свидание с женой. Надо сказать, что Кузьмацкий мало в чем нас обманывал, в частности, ни от кого не скрыл, что настроен до крайности печально, объясняя это, правда, не злым умыслом Избина, а временем, общей его жестокостью.
Поначалу адвокат приносил нам лишь наметки, дальше, к нашему удивлению, они вдруг сами собой начали складываться в либретто, то есть в сценарий в первом его приближении. Обычно приходя в камеру вскоре после подъема и уходя перед отбоем, Кузьмацкий очевидно работал и дома, ночью, потому что обговоренное накануне на другой день приносил уже в законченном виде. У него явно было отличное ухо и незаурядный литературный талант, во всяком случае, слова, выражения, даже строение фразы и отца Николая, и Ефимова, и мое он схватывал буквально на лету, и как музыкант инструмент, настраивал, доводил до ума речь своих подзащитных. Не пропадало ничего. Он много и с сочувствием расспрашивал нас о прошлой жизни, больше любил давние времена, ничем с тем, что было сейчас, не связанные, но и тут в Кузьмацком, по-видимому, был дополнительный механизм, и он, придя домой, все, что говорилось, тщательно просеивал, в итоге пара-другая деталей тоже оказывалась в наших показаниях. В результате дело прямо на глазах превращалось в нечто такое, чему я и сам, окажись не на скамье подсудимых, охотно поверил.
Наверное, в литературе, прошитой юридической казуистикой, есть немалая сила. Суть процесса с точки зрения светского государства, которое строили большевики, выглядела безумной, но подобные вещи никого не смущали. Мы обвинялись в том, что едва красные войска наголо разбили белые армии и вынудили их убраться за границу, в Сибири, чтобы продолжить дело Колчака и Деникина, объединились священнослужители разных вер и религий. Забыв прежнюю вражду и ненависть, они решили молитвами, чародейством и камланием призвать на помощь подвластных им ангелов, бесов, злых и добрых духов и во имя царя огромной разношерстной ордой снова идти на революционную Москву. Под пером Кузьмацкого это имело странную убедительность. Получалось, что церковь - и впрямь непреклонный коварный враг революции и любые гонения ее справедливы.
Контрос - большой сибирский процесс церковников - должен был стать бенефисом Избина, утвержденного государственным обвинителем. Но масштаб дела был велик, и без помощи Кузьмацкого Избин в срок бы не успел. Для слушаний в суде адвокатом были написаны показания всех обвиняемых, свидетелей и экспертов, а также соучастников и потерпевших, речь прокурора, то есть самого Избина, и собственная речь защитника, прения сторон, выступления общественных защитников и общественных обвинителей, участие которых тоже было предусмотрено планом процесса. Кузьмацкий писал даже реплики из зала, в общем, каждое слово, вплоть до приговора, который по собственной инициативе сделал в двух вариантах - жесткий и чуть мягче.
Однако задача Кузьмацкого была не только изготовить и собрать детали процесса в некое целое, как оркестр, сыгранное и слаженное, столь же важно было убедить нас ничему в его творении не мешать, наоборот, соответствовать ему и соучаствовать. Насколько я понимаю, сценарий, во всяком случае, его основа, занял у Кузьмацкого не слишком много времени, опыт у него был огромный, вдобавок норма устоялась, и политические процессы, где бы ни был суд - во Владивостоке или в Ленинграде - походили друг на друга словно близнецы. Тем не менее с того дня, как Контрос был санкционирован горкомом партии и мы оказались в одной камере, Кузьмацкий, чтобы не выбиться из графика, работал не покладая рук. Что, кстати, не мешало ему к нам всем троим относиться с сочувствием. Он явно жалел нас: в недоразумениях с тюремной охраной, если, благодаря Избину, был способен помочь, становился на нашу сторону.
В то же время будучи убежденным атеистом, Кузьмацкий не скрывал, что о своих нынешних подзащитных думает с иронией. Любил дать понять, что, по его мнению, мы просто задержались, отстали в развитии. В сущности, он не сомневался, что, как бы ни сложилась судьба большевиков, с Богом - и не только в России - будет скоро покончено, Всевышний - что-то вроде атавизма. С моим естественно-научным образованием ему было особенно трудно смириться. Он объяснял, что раньше вера и в самом деле была необходима, люди хотели понять, как устроен мир, нуждались в защите, опоре, вот и выдумали себе Господа. Но теперь для первого есть наука, для второго - государство, мы же, будто маленькие, продолжаем стоять на своем. По глупости ввязались в смертельную игру и не желаем уступить. Хотя мясорубка была общая, Ефимова Кузьмацкий выделял, отдавал ему предпочтение. И не потому, что он больше страдал. Просто мы с отцом Николаем казались ему взрослыми, игравшими в детство и заигравшимися, шаман же был настоящим ребенком. Ему на роду было написано, что он еще не вырос и может оставаться маленьким.
Вряд ли Кузьмацкий был беспристрастен. Он делал работу, которая за ручку вела нас под пулю, в лучшем случае - на много лет в лагерь, а человек знает, перед кем виноват и им обиженного редко прощает. По складу Кузьмацкий был защитник и в своем нынешнем бессилии винил нас, которые не сумели, пусть хоть как он сам, поладить с большевиками. Другое дело - шаман. При той же советской власти лет семь назад он легко добился бы освобождения Ноана прямо в зале суда, но и так поначалу Кузьмацкий был уверен, что уж от вышки шамана он точно отмажет.
Возможностей для защиты Ефимов давал бездну. Во-первых, родословная. Дед и отец - социалисты, причем дед вместе с учителем Ленина Плехановым состоял в “Черном переделе”. Очень хороша была и другая история - бурятского шамана и его белой кобылицы. Изведя под корень весь род степного феодала - злого бая, - предок Ефимова окончательно подтверждал, что у семьи многовековые революционные традиции. Правда, Кузьмацкий колебался. Историю с баем и дальше вплоть до амулетов, бубна и Сольца нетрудно было выдать за шизофрению, и уже зайдя отсюда, просить суд о снисхождении - Ноан, в чем бы он ни обвинялся, просто не знал, что творил. Все же Кузьмацкий решил, что для суда революционные заслуги надежнее.
Потом, когда отношения между Избиным и Ефимовым стали на глазах портиться и Кузьмацкий вдруг понял, что прокурор будет требовать для шамана вышки, он снова метнулся к шизофрении, но было поздно. В итоге смертный приговор Ефимова оказался для адвоката сильным ударом. Быть может, даже более сильным, чем он ожидал.
Полтора месяца Кузьмацкий разве что не ночевал в камере. Однако затем ушел в тень, и мы были предоставлены себе. Конечно, время от времени он по-прежнему заходил, но ненадолго. Бегло, навскидку проверял, как мы учим роли, что-то еще уточнял, подгонял. Чем больше людей проходило по делу Контроса, тем больше вылезало противоречий, нестыковок, их было необходимо сгладить и заделать швы.
Для меня ожидание процесса и сам суд были очень трудными. У верующего человека, конечно, есть опора, и все равно понимание, что вот не пройдет и нескольких месяцев, а тебя на этом свете не будет, мало кому дается легко. Но дело не только в суде. Другим наказанием стал Ефимов. В отличие от Кузьмацкого, он никогда не сомневался, что погибнет, и объяснял отцу Николаю, мне, что готов к смерти. Благодаря тому же Щуке ему теперь хватит сил, чтобы, пострадав, спасти их энцского пророка и учителя Перегудова, своей кровью расплатиться за кровь, которую Перегудов пролил.
Но скоро и Перегудова шаману сделалось мало. Как-то он вдруг объявил, что спасет не только его, но и других. Не силой, не властью - отдав собственную жизнь, избавит людей от греха. Как Христос взял на себя человеческие грехи, так он, Ефимов, собой выкупит землю у злых бесов, уведя их прочь, навечно ее освободит. С ним вообще все и всегда шло по восходящей. Будто сговорившись с Избиным, он со страстью неофита теперь пытался соединить, свести в одно наши веры. Буквально терроризировал меня сутки напролет, доказывая, что Кузьмацкий говорит дело - Христос ли, Туром - суть та же. Приводил сотни свидетельств…
Пытаясь прельстить меня новой самоедско-христианской верой, Ефимов прямо на пальцах сооружал наивное, детское и, несмотря на множество смертей, горя, крови, полное надежды переложение Евангелий. Начинал с того, что грехи, преступления на средней земле умножились до бедственных размеров. На ней вплоть до нижнего, девятого “олоха”, царит густая тьма, сквозь которую как ни напрягай зрение, не видно добра. Средняя земля исказилась, испортилась до неузнаваемости, и тут же утверждал, что они, шаманы, молитвой и врачеванием изгонят из земли порчу, очистят ее от грязи. Исконное предначертание земли разрушилось, объяснял он с восторгом, над ней уже не восходит солнце и луна, но молитвами ее можно обновить и вернуть к жизни.
Поначалу Ефимов если себя и упоминал, то лишь как предтечу и тоже иносказаниями. Говорил о крещении от Ильи и посвящении от старого шамана, рассказывал про родственника, который, будто тот же Илья-пророк, после смерти на выдолбленной колоде летал по небу и глухо отрывисто бил в бубен. Потом Ноан стал сужать круг. Но и тут шел не прямо, эхом, отголосками мешая ветхо- и новозаветные чудеса. Рассказал про шамана, у которого было девять жен и ни одного ребенка. И вот перед смертью, когда за ним уже пришли духи нижнего мира, он сказал старшей жене (ей, почти как Сарре, было девяносто лет): “Подойди ближе, любимая моя, если я уйду, не оставив потомства, мое пепелище зарастет сорной травой, подойди - я подышу на тебя. - И продолжал: От той жизни, которую я в тебя вдунул, ты скоро забеременеешь и через девять месяцев родишь сына, который станет великим шаманом. Дальше жизнь пойдет своим чередом, поколение будет сменять поколение, пока однажды