Все же Сережу я разыскал. В Сибири трупы, которые находят весной, едва сойдет снег, зовут “подснежниками”, так же вышло и с ним. На второй день после отъезда Акимыча теплый фронт из Средней Азии окончательно доплавил снег, и я еще издалека увидел кусок брезентовой куртки, а подойдя ближе - щеку и лоб со вмерзшими в лед волосами.
Я думал, что сумею сам достать Сережино тело. Сходил в землянку за ножовкой и, подложив пару досок, принялся по кругу выпиливать лед. Пилил и думал, что получается похоже на птицу. Сначала кладешь широкие круги - бродишь по острову, по болоту - дальше сужаешь их и сужаешь. Первый час работа спорилась, лед подо мной был тонкий - как раз здесь, размывая его, со дна бил сильный ключ - и ножовка шла легко. Но, едва кончив полкруга, я попытался зайти с другого бока, льдина треснула и стала уходить под воду. Если бы не доски, я, конечно бы, провалился, а так, цепляясь за них, в последний момент успел отползти в сторону. Только выбравшись на берег, сообразил, что смысла лезть на рожон нет: спешкой я уже никому и ничем не помогу. Надо ждать Акимыча, а пока он не приехал, полезнее заняться Сережиными картинами. Следующим утром, когда я уже знал, что заберу холсты с собой в Москву, я решил, что перед дорогой стоит попробовать просушить их не около чугунки, а прямо на солнце, благо сегодня оно жарит по-летнему.
Часа два одну за другой я вытаскивал картины на свет Божий, потом, перенеся их метров за двести на южную сторону острова, ставил, прислоняя к деревьям и разогретым камням. Песок здесь был уже сухой. В итоге к полудню само собой составилось нечто вроде персональной выставки художника Сергея Игренева. Многие полотна были по-настоящему сильные, и все вместе: холсты, большие старые сосны, ели, солнце, песок, камни - оказались друг для друга хорошими соседями, и я знал, что то, что получилось, запомню.
Я смотрел Сережины работы, иногда возвращался, снова шел дальше. Ближе к вечеру солнце, прежде бывшее за спиной, встало сбоку. Раньше оно мне не мешало, но перед Сережиной “Женщиной с варевом” - для себя я звал ее Иттэ - я не смог с ходу приноровиться, долго и неудачно подбирал место. Ища правильную точку, то отступал, то приближался к холсту, так и этак наклонял голову, пока свет, отразившись от лака, будто от зеркала, не ударил прямо в глаза.
От неожиданности я прищурился, и тут же все, что было на картине - костер, женщина, лежащие вповалку бомжи - исчезло, а вместо них и вправду явился Иттэ. Отличный писанный маслом портрет старого селькупа, за которым прошлым летом я, сидя в его балке, записывал почти неделю. Сразу же меня осенило, что и остальные Сережины работы - суть портреты людей, память о коих мы - каждый на свой лад - пытались сохранить. Я записывал предания и песни, сказки и истории жизни, а Сережа прятал их самих, завернув, словно в кокон, в невинные городские пейзажи.
Он скрывал их на свалках, на пустырях возле бараков и трущоб, в которых они рождались, умирали, которые привыкли считать своим домом. Недалеко была их настоящая родина - бескрайние ягелевые болота. Там предки самоедов, поколение за поколением, веками пасли тысячные стада оленей. Теперь домом они звали сараи и вагончики, балки и времянки; и как бы страшно нынешняя жизнь ни смотрелась, со стороны она давала им кров и приют, кормила и укрывала от холода.
Чаще других Сережа рисовал ненцев: ими его партия занималась еще с пятидесятого года, и со многими он был дружен, успел близко сойтись. Но писал он и селькупов, и долган, и манси - все они, не умея приспособиться к чужим правилам и обычаям, год за годом спивались и умирали, уходили, никого ни в чем не виня. Конечно, Сережа не мог им вернуть наши долги; пока не ушел сам, он просто их поминал. Работы были естественные и умиротворенные; те, кого он рисовал, словно плод в материнской утробе, покоились в них, ничего вокруг не нарушая.
Сейчас я думаю, что и северные картины предназначались для храма. Церковь, которую Сережа должен был расписывать, была маленькая, приземистая, и вот, будто раздвигая пространство, прямо за яслями с Христом начиналась страна народа-ребенка, того народа, который первый узнал о явлении в мир Спасителя, как и они, - младенца, и за тысячи километров послал своих волхвов поклониться Ему. На нескольких его полотнах стелилось болото с парой чумов и пасущимися невдалеке оленями. Медленная широкая река огибала мыс с блеклым березняком на взгорке, петляла между бараками занесенная снегом дорога.
Балки и времянки никому не мешали, земля и с ними была пустынна, просторна, и люди, такие же невинные, как при начале времен, еще не успели от нее отделиться. Кроткие и тихие, они будто намеренно прятались, сливались с пейзажем и, только когда пламя керосиновой лампы или свет солнца падал на их лица, смущенно, нерешительно выступали из тени. Сережа рисовал их пьяными и безмятежными, они или спали, приткнувшись друг к другу, или брели, сами не зная куда. Безгрешным, им хватало стакана водки, чтобы сподобиться рая. Рай был везде, где были они, потому что для детей он и был создан.
На его картинах с Христом Земля Обетованная была жесткая и каменистая, уже отчаявшаяся впитать кровь бесконечных войн и усобиц. Здешние райские кущи зимой, будто пухом, были укутаны снегом, а летом, согретые солнечным теплом, даже тут, в городе, покрыты мягким мхом и травами. Почва была текуча и неспешна, не было ни преград, ни границы, и земля, и люди, и звери - все всему было родней и перетекало, легко заполняя друг друга. На Сережиных портретах носом делалась то согнутая в локте рука, то откляченная попа склонившейся над костром женщины, покореженное ветром дерево и видный издали неровный след грузовика. Глазами могли быть торчащие из-под одеял головы двух больных: в больнице вымораживали блох, клопов, тараканов, а пока суть да дело, койки вынесли во двор и поставили на снег под фонарь; бытовки, по обеим сторонам дороги выступающие из леса; освещенные изнутри окна кирпичного барака.
Рядом те же глаза, нос, губы рисовали небрежно разлегшиеся на песке собаки и попугай с наброшенным на клетку полотенцем, забытый посреди неубранного стола. Из этих мелких и малозначащих фрагментов Сережа собирал, лепил человеческие лица, как Господь когда-то - нас самих из глины, но ничего ни из чего не выделял, люди на его холстах, родившись из праха, будто суслики от норы, не отступали от него и на шаг; кроткие, нищие духом - при малейшей опасности они бежали назад.
На следующий день, ближе к вечеру, приехал злой Акимыч. Доля была донельзя испугана, дрожала. Дорога оказалась трудной, они даже раз провалились. Слава Богу, место было мелким и удалось выбраться. Но лошадь поранилась и не могла успокоиться. О том, чтобы сегодня идти за Сережей, нечего было и думать. Мерин нуждался в корме и отдыхе, передышка была необходима и Акимычу.
За ночь он пришел в себя, и утром, встав и выпив по кружке чая, мы пошли на болото. Еще вечером ветер переменился, было холодно и ясно, небольшие трещины, через которые накануне проступала вода, затянуло. Но Акимыч по-прежнему боялся за коня, и Долю мы оставили на берегу. Работать решили по-старому: разложили для надежности десяток досок и опять стали выпиливать лед вокруг Сережи. Правда, на этот раз чередуясь и друг друга страхуя. Так было, конечно, сподручнее, и часа через три с тем, что я два дня назад начал делать один, мы с Акимычем благополучно справились. Закончив с пилкой и отдышавшись, не спеша перекурили. Дальше подвели под отколовшийся кусок льда лаги и захватили его сетью, которую я вез Сереже в подарок.
Теперь наступила очередь Доли. Захлестнув сеть кошелкой, мы протянули прочный пеньковый трос до безопасного места на полпути между островом и прорубью - Акимыч уже подвел туда коня. Осталось прикрепить трос к упряжи и следить, чтобы мерин, таща сеть, ни за что ее не цеплял. Последнее лежало на мне. Я отводил в сторону коряги; топором, багром, веслом - где чем было сподручнее - обкалывал лед. Еще когда Доля только вытащила сеть из воды и я, и подошедший Акимыч оба видели, что к Сережиной голени привязана авоська с увесистым булыжником, но веревка была плохая, бумажная, за зиму она размякла и полусгнила и, едва Доля, почуяв берег, рванула, края полыньи обрезали ее, будто ножом. Уцелел лишь полуметровой длины жгут, а сетку камень утянул обратно на дно. Не сговариваясь, мы сделали вид, что никакой авоськи не было. Я отцепил остаток веревки и бросил его туда же, куда ушел камень.
Прямо за Сережиной землянкой, за полосой старых елей почти до вершины холма тянулась поляна, которую я прежде уже присмотрел. На ней мы с Акимычем и решили похоронить Сережу. Вырыли в песке могилу, сколотили крест, потом, чтобы кусок льда поместился в гроб, аккуратно его обтесали. Так класть в землю, в сущности, было нечего, кроме щеки и куртки, - остальное рыба и раки обглодали до кости. Когда кончили закапывать, укрепили крест и выровняли холм, я прочитал полагающиеся молитвы, и мы, по обычаю, выпили. В землянке, растопив чугунку и согревшись, открыли по банке тушенки и снова не спеша Сережу помянули.
Акимыч, допив бутылку, завалился спать, а я стал смотреть бумаги: думал, может, найду дневник или какое-нибудь письмо. Но ничего не было и, взяв раскладушку, я тоже лег. С вечера мы условились встать затемно, чтобы хоть часть пути ехать по морозу. Акимыч боялся за Долю, даже думал оставить сани на острове, я с трудом его отговорил. Дело решили деньги. Польстившись на пятьдесят рублей - сумма для деревенских огромная - он согласился вместо саней прибить к полозьям легкую обрешетку и вывезти хотя бы картины.
Времени, чтобы загрузиться, ушло немного, и примерно в половине седьмого наш обоз тронулся. Все же вес оказался немалым, и мы оба, не говоря уже о Доле, нервничали. Шли медленно, я впереди, прощупывая багром дорогу, за мной, чуть поотстав, Акимыч вел под уздцы Долю. Промоин и участков с тонким подтаявшим льдом было много, сто метров шли прямо, потом сворачивали, огибая опасное место. В итоге до деревни д