вна перед Богом, которому год за годом врала на исповедях, перед мужем, которому изменяла, которого отправила на Кавказский фронт, где в восемнадцатом году его и убило, перед сыном, так, ни за что отданным ею нечистой силе.
Понимание неравноценности замены, того, что ее душа оказалась для Господа слабым утешением, с каждым годом мучило Дусю лишь сильнее, иногда буквально сводило с ума. Не умея остановиться, она чуть не истерично искала, кого ей отдать за Пашу, чтобы по-честному, без обмана получилось баш на баш. Это преследовало ее и преследовало. По некоторым Дусиным оговоркам теперь выходило, что и смерть Сашеньки была из того же ряда. Да, Никодим отчаянно боялся нового детского похода, был готов на все, лишь бы его предотвратить; день за днем, чередуя обещания с угрозами, добивался помощи от своей послушницы. Но собственное Дусино желание уберечь, спасти девочку от греха, пока не поздно вернуть ее Господу столь же чистой и невинной, какой она явилась в мир, было не меньшим.
Сашенька родилась в шестьдесят шестом году, а тогда, в середине двадцатых, сколько Дуся ни перебирала, кроме сына, ничего подходящего вокруг не было. Немудрено, что едва мальчик пошел в школу, она стала задумываться о его постриге, с девяти лет воспитывала Сережу, которого страстно любила, сознательно готовя сына к монашеской жизни. Но и тут даже на исповедях говорила другое. Объясняла, и сама верила, что иначе ей не снять проклятья, которое она в сердцах на него наложила. Сережа рос поразительно похожим на Пашу - он напоминал его не только внешне, но и редкой внутренней деликатностью, страхом обидеть другого человека - и противостоять соблазну Дуся не умела.
Впрочем, однажды она мне сказала, что время от времени что-то в ней ломалось и она переставала понимать, то ли делает, правильно ли поступает с Сережей. Может быть, рано, или вообще не надо его так жестко вести - пускай вырастет и сам решит, подходит ему иноческий путь или не подходит. Но спросить совета было не у кого: Амвросий умер и лежал на кладбище какого-то неизвестного лагпункта, Никодим сидел в тюрьме, и переписка между ними заглохла. Сколько она ни писала ему, ответа не дождалась ни разу. В общем, ждать помощи было неоткуда, и она, поколебавшись с неделю, обычно возвращалась в прежнюю колею.
Больше другого ее успокаивало, что подготовка к служению для Сережи была в радость. Он совсем не завидовал сверстникам, тому, как они жили и чем занимались. Готов был день напролет читать Ветхий и Новый Заветы, Отцов церкви и жития святых, с удовольствием учил древние языки и старославянский. Не меньше ему нравились упражнения, которые закаляют плоть, учат ее, подчиняясь духу, терпеть боль, не обращать внимания на голод и холод. Иногда она заводила разговор, что, может быть, неправильно, что она лишает его детства, плохо, что у него нет и часа поиграть со сверстниками, просто пойти во двор и погонять мяч. Однако стоило ей объявить Сереже, что она хочет дать ему отдохнуть и прерывает занятия, он всякий раз принимал это за наказание. Начинал допытываться, где согрешил, чем ее огорчил, подвел. Насупившись и шмыгая носом, спрашивал, что, наверное, она думает, что он слабак и спасует перед первыми же трудностями, а Господу трусы не нужны. Но он не был слабаком, наоборот, с детства был человеком мужественным, на редкость надежным, и она, запутавшись, в конце концов сдавалась. После взаимных объятий и слез все само собой возобновлялось.
Мне Дуся говорила, что не знает, почему Сережа не стал монахом. Когда-то думала, что вина ее. Помешало детское проклятье Сережи. Господь не захотел принять жертву, которая уже раньше была посвящена нечистой силе. А может быть, дело во времени, тоже вполне дьявольском. Ни с тем, ни с другим я бы спорить не взялся, обе вещи звучали разумно, но, как мне кажется, список причин шире.
Из рассказов Дуси было ясно, что по своей природе Сережа и впрямь очень походил на Пашу, и следование образцу поначалу казалось ему легким и радостным. В десять лет он, кое-что позаимствовав из клятвы пионера, без принуждения, добровольно дал при матери клятву, едва достигнув совершеннолетия, уйти в монахи, сделал это ликуя, с чистым сердцем. Но Паша рос сам по себе, чередуя рывки вперед с отступлениями, а Сережу лепили извне, по лекалам срезая углы и шлифуя. Не только Дуся, но и бабка никогда не забывали ему напомнить, что он не свободен, сказать, что здесь и здесь его дядя поступил бы иначе.
Кроме того, он жил на две стороны. В школе, чтобы лишний раз не привлекать внимания и не подставлять родных, говорил те же слова, что и все, тоже вступил в октябрята, потом в пионеры. В общем, и антихристова власть, и Паша продолжали наступать каждый со своего фланга, и площадка, на которой Сережа мог ни от кого не таиться, ни на кого не оглядываться, год за годом сужалась. Что бы кто ни задумал, из него воспитывали лицедея, и то, что одна маска была ему близка и понятна, мало что меняло. Конечно, его печалило, что он так и должен остаться копией, и все же желания угодить матери, которую Сережа безумно любил, без сомнения, хватило бы для пострига, но вмешался Никодим.
В тридцать третьем году посреди его отсидок случился годичный перерыв, и он, вернувшись из Абаканлага, поселился за сто километров от Москвы, в Савелове. Здесь Дуся навещала его довольно регулярно - раз, а то и два раза в неделю. Отношения их постепенно восстанавливались. Она, будто несколько лет не исповедовалась и не ходила к причастию, будто сама не была монахиней, заново расчищала себя. Учась быть, как прежде, открытой, нераздельной, слитой с ним, убирала препоны и преграды, ломала изгороди и заборы и с радостью видела, что ее усилия ненапрасны: то, что их раньше связывало, живо. Время это было для нее почти таким же светлым, что и начало их отношений. Четырнадцать лет назад, молоденькая, наивная, донельзя восторженная, она, готовясь к исповеди, старательно записывала в тетрадку каждый свой грех, то же делала и сейчас, собираясь в Савелово. Как и тогда, если исповедь удавалась, чувствовала невообразимое облегчение, почти счастье. Тем более что теперь Никодим мало что ставил ей в вину и отпускал прегрешения с видимой радостью.
Первые месяцы исповедуясь, она обходилась одной собой, если и касалась близких, то мельком и, словно что-то предчувствуя, под разными предлогами не привозила Сережу. Хотя отец Никодим часто о нем спрашивал, говорил, что был бы рад увидеть, какой он теперь. Конечно, она рассказывала, что сын нынешним летом кончает среднюю школу, что воспитывает его она строго и он не похож на большинство сверстников: она понимает, что жизнь ему предстоит нелегкая, и по возможности закаляет, учит выдержке и терпению. Ни о семинарии, ни о том, что после ее окончания Сережа собирается принять постриг, Дуся не заговаривала, а чего ждала, чего тянула, не знала и сама.
Вместе с Сережей она приехала в Савелово только второго июля, когда он уже получил школьный аттестат. Детство было завершено, теперь и официально, а на то, что предстоит дальше, и ей и ему казалось, что благословение старца необходимо. К савеловскому паломничеству она готовилась чуть ли не месяц. Хотела, чтобы Никодим увидел, что Сережа взрослый, серьезный человек, что в нем есть ум, ответственность, воля, которые так просто никому не даются, понимала, что будет хорошо, если Сережа сам скажет старцу, что иллюзий насчет того, как тяжело сейчас приходится церкви, у него нет, тем не менее, все обдумав, он другой дороги, кроме духовного поприща, для себя не видит и, прежде чем вступить на этот путь, просит благословения у отца Никодима.
Она не сомневалась, что Никодим, пусть и не без колебаний, Сережин выбор одобрит, не может не одобрить; иногда, будто наяву, в лицах видела весь разговор, могла сказать, кто что и в каком порядке будет говорить, и у нее получалось, что беседа выйдет долгой, обстоятельной, может быть, им даже придется в Савелове заночевать, однако дело завершится хорошо. Дуся была уже известная прозорливица и в своих предвидениях обычно не обманывалась, но тут грубо ошиблась. Никодим ее просьбу выслушал мрачно, с явным неудовольствием и в ответ без околичностей объявил, что как духовный отец он сейчас не может благословить ее на постриг сына. Наоборот, убежден, что подобный шаг был бы неправилен и Господу неугоден.
По-видимому, продолжать разговор он не желал, вообще считал его законченным, но тут, по словам Дуси, не она, а Сережа стал спрашивать, чем он заслужил сегодняшнюю отповедь, и Никодим передумал, согласился свое решение объяснить. Вместо зачина они услышали, что никого обидеть он не хотел, а дальше отец Никодим почти дословно повторил то, что когда-то о нем самом говорил отец Амвросий. Единодушие старцев было новостью, и Дусю оно тогда сильно поразило. Впрочем, Никодим и не скрывал, что изменился.
Сереже и ей он сказал, что после тюрьмы и лагеря на многое смотрит по-иному, и последнее к нынешнему их разговору имеет прямое отношение. Они оба должны понять, что, во-первых, клятва, данная десятилетним мальчиком, который мечтает лишь об одном - угодить горячо любимой маме, ничего не значит, Богу подобные обеты не нужны, Он их не ставит ни во что. В таком слове нет свободы, потому что любовь ребенка к матери, его зависимость от нее - та же неволя, и происходящее между ними Господа не касается. В общем, если Сережа, вопреки детскому обету, не примет пострига, здесь ни греха, ни ущерба для его души не будет, Дуся на сей счет может не беспокоиться.
Второе: он, Никодим, определенно против раннего пострига. Конечно, нет правила без исключений, но в данном случае он убежден, что время уходить из мира для Дусиного сына еще не пришло. Сережа не знает жизни, мать воспитывала его, отчаянно боясь греха, в оба глаза следила, как бы он куда не надо не пошел, чего не надо не увидел и не услышал. Он, Никодим, Дусю понимает: она растила сына, мечтая передать его Господу чистым и невинным. Но в том, чтобы отказаться от мира, совсем его не зная, подвига веры нет. Человек должен прийти к Богу выстояв, преодолев соблазны и искушения. Необходим долгий труд души, лишь в этом случае Сережа сможет помочь людям, которые к нему придут, и для церкви от него будет толк. “Пока же, - продолжал Никодим, обращаясь к Сереже, - багаж у тебя невелик: мать между тобой и миром выстроила стену, и вот ты туда-сюда ходишь вдоль нее, и не то что перелезть - заглянуть на другую сторону боишься”.