Сама Дуся не послушаться Никодима не могла, и все же, как она мне объясняла, не сомневалась, что Сереже достанет твердости настоять на своем. Однако через два месяца он неожиданно объявил, что поступает в Суриковский художественный институт, и Никодим, у которого он вчера в Савелове был, его выбор одобрил. Впрочем, хотя в ней и мелькнула мысль о богеме, пьянстве, натурщицах, после отказа от пострига сильного впечатления на Дусю Сережино решение не произвело. Она даже с сочувствием приняла его речь, в которой, правда, разобрала немногое. Поняла лишь, что гонения на церковь скоро кончатся, власть вот-вот опомнится, и тогда надо будет строить, приводить в порядок тысячи храмов, реставрировать фрески, иконы, для монаха же лучшего служения нет. Говорил Сережа с жаром, захлебываясь, и она видела, что он не отступит.
Из Сережиной землянки я, кроме холстов, забрал с собой в Москву с десяток фронтовых блокнотов и общих тетрадей с его зарисовками. Листы в них были заполнены очень плотно, и, судя по тому, что на одной странице есть рисунки и карандашом, и углем, и ручкой, блокноты использовались в разное время и как Бог на душу положит. Наверное, Сережа, просто брал первую попавшуюся тетрадь и, найдя пустое место, рисовал. В результате привычные наброски Христа-младенца без возражений, даже с сочувствием смотрели на Дудинский порт и на сцены из жизни самоедов.
В этом коловращении жизни был лишь один явный рефрен - то и дело попадались длинные, обычно закрученные в спираль процессии людей с немногими выписанными фигурами и едва намеченными контурами остальных. Из того, что я нашел в блокнотах, можно было догадаться, что человеческая цепь, ярусами поднимаясь к небу, внешне должна была напоминать Вавилонскую башню. Я часто думал спросить Дусю, не знает ли она что-нибудь о его тетрадях, но по понятным причинам без особой нужды касаться острова и последних дней Сережиной жизни боялся. Только однажды она сама заговорила о рисунках. Рассказала, что по просьбе Никодима Сережа, еще учась в Суриковском институте, делал эскизы фресок для церкви в Псковской области. То ли восстановленной, то ли из тех, которые власть предполагала возвратить патриархии. В любом случае храм надо было расписывать заново. Хотя в итоге все кануло в Лету, работой Сережа был очень увлечен, и только когда уже стал ездить с экспедициями на Север, она отошла на второй план. Впрочем, к своим наброскам Сережа возвращался и позже, что-то подправлял, дорисовывал.
По словам Дуси, дойди речь собственно до церковных стен, роспись, несмотря на традиционность приемов (два года восстанавливая фрески в ярославских храмах, он успел оценить и полюбить тамошнюю школу), наверное бы, с трудом поместилась в канон. В первую очередь из-за сквозного сюжета, предложенного отцом Никодимом. Суть его - история человеческого рода, которая с начала и до конца есть возвращение блудного сына.
Предполагалось, что нижний ярус будет написан так, словно стена - лишь подпорка для фигур, тяжело ступающих по земле и продолжающим землю плитам пола - Адам с Евой, за ними Каин, Авель, Сиф, идущие по стране, которая отдана им после изгнания человека из Рая. Первые шаги людей, потрясенных свалившейся на них бедой. Людей, отринутых Господом, сказавшим Адаму: “…проклята земля за тебя…”. В то же время для тех немногих, в ком вера в Спасителя не заглохла, отсюда начинается возвращение к Господу.
Путь длинен, мучителен, память о Боге жива в единицах, и нить тонка, каждый день может прерваться. Только после Исхода этот страх немного ослабнет, отступит. С Синая вереница потомков Адама, изнутри, по периметру обходя пространство храма, шаг за шагом, ярус за ярусом станет взбираться вверх. Все выше и выше, к престолу Господню.
Судя по Сережиным наброскам, он предполагал написать сотни и сотни людей, имена которых в Ветхом и Новом Завете среди тех, кто, невзирая на преграды, упорно шел к Господу; дальше - самых почитаемых в христианском мире святых и мучеников, а под куполом, на небе, вокруг сияющего, как солнце, престола Господня, их семя - духовных детей. Там, в вышине, лиц уже не разглядеть, только контуры тел и свет, исходящий от спасшихся, очистившихся от греха. Море света от ликующих толп, вернувшихся к своему Создателю.
Разговор о Сережином постриге Дуся заводила еще лишь раз, но и из второй попытки ничего хорошего не вышло. В тридцать девятом году Сережа с отличием окончил Суриковский институт, а в сорок первом началась война. Он тогда работал в Угличе, в реставрационных мастерских и в сентябре, вернувшись в Москву, прямо с вокзала пошел в военкомат и добровольцем записался в ополчение. В городе уже была полная неразбериха. Из военкомата его отправили в одну часть, оттуда в другую и так, погоняв по Москве до вечера, на ночь отпустили домой. На следующий день все повторилось. В конце концов военком, которому он надоел, выматерив Сережу, велел ему сидеть дома и ждать повестку, а пока не путаться под ногами.
На позиции, вместе с такими же необученными и необстрелянными, как он, новобранцами, по большей части из студентов, его отправили только в середине октября. Немцы тогда прорвали фронт под Вязьмой и оттуда наступали на Москву, продвигаясь в день чуть ли не на два-три десятка километров. Регулярных войск, в сущности, не было. Почти все армии, прикрывающие Москву с Запада, попали в котел, те же части, кому повезло выбраться из окружения, оставшись без артиллерии и танков, без связи и боеприпасов, голодные, холодные, беспорядочно отходили. Пытаясь заткнуть дыру, выиграть время для переброски обученных и свежих сибирских дивизий, Ставка десятками тысяч отправляла под Ржев, Зубцов и Волоколамск ополченцев. С одной винтовкой на троих и горсткой патронов, они были обыкновенным пушечным мясом, и иллюзий насчет того, что их ждет, не питали. Накануне выступления ротный, который неплохо относился к Сереже, дал ему увольнительную до утра.
Дома он не ложился, и ночь они просидели за столом, чаевничая, разговаривая. Сережа был кроток и умиротворен, как бывает человек, сделавший выбор и знающий, что он правилен. На рассвете он собрал вещмешок, надел шинель, они на удачу присели, и тут, объясняла Дуся, она, не зная почему, не удержалась - снова попросила его дать обет, что если он уцелеет, Бог даст, вернется, то постриг все же примет. Сережа согласился сразу и с готовностью: то ли был уверен, что из бойни, на которую их отправляли, живым не выбраться, то ли не захотел на прощание ее расстраивать. Так или иначе, но несмотря на три тяжелых ранения, он выжил, однако от монашества и во второй раз уклонился. Впрочем, после его возвращения разговоров о постриге Дуся больше не заводила.
Три четверти набросков, продолжала Дуся, Сережа сделал на фронте, когда их часть выводили с передовой на отдых или на переформирование, иногда, насколько она слышала, он рисовал и в окопах, но только если день был тихий и не приходилось ни в кого стрелять. Правило - Дуся называла его “о непролитии крови” - соблюдалось им твердо. Хотя Сереже не довелось расписать ни одну церковь, Господом, объясняла она дальше, он был щедро вознагражден. В октябре сорок четвертого года под Краковом автоматной очередью ему перебило правое запястье. Бой был тяжелый, раненых десятки, и хирург при первом осмотре сказал фельдшеру, что рука сильно раздроблена и кисть придется ампутировать, а то в любой момент может начаться гангрена.
Спасла его тогда медсестра. Разбирая Сережин вещмешок, она нашли блокноты с рисунками и, повторяя как заведенная, что художнику без руки все одно в петлю, умолила врача рискнуть. Рана потом нарывала еще несколько лет, и каждый год ближе к зиме со страшными болями вместе с гноем выходили мелкие осколки кости, но домой он вернулся не калекой.
Еще со времен своего собственного пострига мысль, что каждый человек должен быть при жизни отпет, иначе ему не спастись, Дусю, очевидно, сильно занимала. Она возвращалась к ней и возвращалась, но, слава Богу, дальше слов дело не шло. Дуся была измождена, слаба, и я был убежден, что все так и останется - особых проблем ее учение никому не доставит.
В апреле восьмидесятого я отметил в дневнике, что Дуся наконец, кажется, поверила, что Сережина смерть была несчастным случаем, она успокоилась, перестала расставлять ловушки, в наших разговорах Медвежий Мох неделями даже не поминался. Но теперь думаю, что тема была для нее закрыта только во второй половине июня. Возможное самоубийство сына было для Дуси страшным грузом, и, когда она сумела его снять, вернулись силы, которые в ее тщедушном теле заподозрить было трудно.
Сейчас я мало сомневаюсь, что Сережино согласие на постриг и, наоборот, отказ от монашества были для Дуси отмычкой, ключом к пониманию судеб всего человеческого рода. Первое ясно свидетельствовало о возможности, даже близости спасения, второе указывало на неминуемую гибель. Едва я убедил ее, что Сережа не наложил на себя руки, она, скрупулезно сравнив его жизнь на острове среди болота с житиями других почитаемых в православном мире пустынников, по-видимому, пришла к выводу, что отшельничество сына соответствовало церковным установлениям. Следовательно, то, о чем она просила у Бога после смерти Паши, он выполнил.
Добровольный уход Сережи в скит, соединяясь с “отпеванием”, сразу достроил до целого все, что она думала о Спасении. Больше того, как бы дал санкцию, лично ее ободрил и благословил, ничего не откладывая, каждого, кого она знает, вести к Богу. Это была внутренняя работа, и на поверхность она выходила постепенно.
Двадцать третьего июля, когда я уже прощался, Дуся вдруг заявила, что дней через десять собирается ехать на Медвежий Мох, хочет побывать на могиле Сережи. Я не стал говорить, что она не в том состоянии, чтобы шастать по трясине, что вчера для нее и до уборной дойти было проблемой, просто отмахнулся, вяло, как о вещи само собой разумеющейся сказал, что сейчас, летом, болото не пересечь. Тридцать километров по непролазным топям не пройдет и спецназовец. Однако добился я немногого. Единственным результатом стал новый цикл допытываний, правда ли, что Сережа умер естественной смертью.