тому, как выдуманный мной образ самого себя восстановил мое эмоциональ-ное равновесие. Я стал спокойнее. Я встречал мелкие пакости, которые преподносит нам жизнь, с добродушием. Меня больше не преследовали мысли о возвращении в Оксфорд или о том, чтобы броситься в Сену с моста Александра Третьего, как то было после фиаско с Ивом-Мари. Меня больше не терзала самая мучительная из всех фобий — страх перед любым человеком, который не был мной. Что я сохранил от тех времен? По большей части всякие случайные воспоминания, сами по себе ничего не стоящие, но тем не менее пустившие во мне корни, как это бывает с воспоминаниями, может быть, даже не заслуживающими усилия ума. «Дон Жуан», которого я слушал, сидя в Опере на самом последнем ярусе, так что казалось, стоит поднять руку, и я коснусь расписанного Шагалом потолка. Бесконечные разговоры Ральфа о поисках «безупречной рубашки» — так он называл «безупречного юношу», которым сам был для меня. Смех, который вызвал новичок в «Берлице» — молоденький англичанин в очках, невзрачный и серьезный, который неожиданно спросил, услышав разглагольство-вания Скуйлера по поводу очередной голливудской сплетни, почерпнутой им из «Трибюн», — «Простите меня, а кто такая За-За?» Озарение, после того как за пять месяцев я осилил «В поисках утраченного времени» (на английском, конечно), что если кто-нибудь в разговоре о Прусте упомянет «маленькую мадлен»,[48] значит, он Пруста не читал. Ужины в «Дрюо» или «Шартье». Семяизвержение в одиночестве, даже без помощи рук, при чтении газетной статьи о жутких садистских ритуалах посвящения новичков в университете Шарлотсвилля, Южная Вирджиния. Ну и, конечно, уроки. Это было то, что продолжало доставлять мне наслаждение, если не считать странного ощущения — по мере того как одна группа сменяла другую, почти неотличимую от нее, — что только я делаюсь старше, а мои ученики каким-то образом остаются все теми же.
И вот наступил день, когда это случилось.
Точной даты я не помню, хотя день запомнил во всех деталях. Он знаменовал собой долгожданный конец зимы, хотя, когда утром я отправлялся на работу, деревья вдоль набережной Вольтера все еще оставались угловатыми скелетами. Накануне выпал снежок, но его почти весь смыл ночной ливень — только кое-где на бордюре тротуара оставались белые пятна, похожие на нестертую мыльную пену на мочке уха. Затем около полудня, когда мы этого совсем не ожидали, выглянуло солнце, и к окончанию занятий воздух сделался не по сезону теплым.
Этим вечером моя заранее продуманная засада натеррасе кафе принесла замечательные плоды. Первым появился Скуйлер, и вместо того, чтобы быстро устремиться по бульвару прочь, как он неизменно делал, он улыбнулся мне и, даже не спросив, можно ли занять свободный стул за моим столиком, уселся рядом. И через пять минут — официант еще не успел принести Скуйлеру его кир[49] — Фери и Мик, вместе вышедшие из школы, присоединились к нам, чтобы выпить по глотку; Мик, когда-то проведший две недели в Кении, назвал это «сандаунер».[50]
Мы все были в веселом настроении и хохотали над fait divers,[51] которые Мик вслух читал из «Франс Суар»: о вечеринке глухонемых, которые поздно воскресной ночью вышли на авеню Оперы и которых, по жалобе какого-то желчного местного жителя, арестовали за нарушение тишины. Потом, может быть, чтобы положить конец хихиканью, которое время от времени нападало, как икота, на кого-нибудь из нас, Скуйлер предложил игру.
Мы должны были наблюдать за прохожими и за пятнадцать минут — ни больше ни меньше — выбрать кого-то, с кем хотели бы отправиться в постель. Если один из нас делал выбор через пять минут, а потом обнаруживал более лакомый кусочек, менять ничего было нельзя; если же, наоборот, играющий тянул до последней минуты, он мог оказаться в отчаянном положении и должен был соглашаться на кого попало, — незавидная участь. Никто из нас, естественно, не имел ни малейшего шанса реализовать свой выбор, но игра была забавная. Советую как-нибудь попробовать.
Через десять минут, после того как мимо прошло множество пар, никто из нас еще не рискнул принять решение (я поразился: Париж, город, который я всегда считал переполненным сексуальными молодыми людьми, как только было обозначено ограничение по месту и времени, предложил нам удивительно скудный выбор). Это заставило меня высказаться в том смысле, что, как ни крути, в девяти случаях из десяти в гетеросексуальной паре девушка привлекательнее парня — за немногими исключениями.
— Нельзя отрицать, — добавил я, — что, говоря объективно — повторяю, именно объективно, — женский пол не зря всегда считался более красивым, чем мужской.
Мое замечание, как я и ожидал, вызвало изумление Фери и Мика; но прежде чем кто-то из них успел открыть рот, Скуйлер повернулся ко мне и сказал:
— Я и не знал, что ты посматриваешь в обе стороны.
— Ну, такого я не стал бы утверждать, — пробормотал я, гадая, куда заведет нас этот разговор, — хотя должен признаться, что моей первой любовью и в самом деле была девушка. А потом случались и другие, — приврал я.
— Что ж, тебе, пожалуй, лучше будет придерживаться такого выбора.
— Почему ты так говоришь? — спросил я.
— Ну, я на самом деле не очень уверен… Просто я вчера в «Трибюн» прочитал странную вещь. Не знаю, имеет ли это какое-то значение, но одного официанта из нью-йоркского ресторана уволили за то, что он гей. Он теперь судится с рестораном.
— А я думал, что в Нью-Йорке все официанты — геи.
— Ну, может быть… — протянул Скуйлер. — Только знаешь, говорят о чем-то вроде нового рака. Гейского рака.
— Гейский рак? — фыркнул Мик. — Что еще, черт побери, за гейский рак?
— Сказать по правде, — ответил Скуйлер, — я так и не понял, что там произошло.
Только похоже, что это рак, который можно заработать, только если ты гомик.
— Ах, боже мой, я тебя умоляю! Что за чушь ты несешь! Ты еще придумай гейский грипп. Или гейские камни в почках!
— Я просто рассказываю вам о том, что прочел в газете, — спокойно ответил Скуйлер. — Да и вообще, не понимаю, почему ты называешь это чушью. Если подумать о том, что вы, парни, вытворяете со своими телами,
просто удивляешься, как это вы еще не отправились на тот свет.
— Скуйлер… — пробормотал Мик.
— М-м?..
— Сделай одолжение, занимайся своим кроссвордом и не мели чепухи.
Скуйлер воспринял отповедь так же безропотно, как принимал все, что преподносила ему жизнь, и должен сказать, что хоть сам я не принимал участия в разговоре — да и продолжался-то он всего минуту или две, потом мы снова вернулись к своей игре, — я был на стороне Мика.
Прошло недели две, прежде чем мы снова заговорили на эту тему. Может быть, из-за того, как приятно мы провели время тогда в кафе, Скуйлер предложил нам троим вcтретиться с его знакомым англичанином — композитором, который был проездом в Париже после громкого провала на Бродвее его мюзикла по «Одиссее».
Сначала я решил, что Скуйлер зовет нас на ужин в узком кругу у себя дома, и это меня приятно взволновало: я уже давно гадал, как и где, а главное — с кем он живет; однако, как мне следовало догадаться, я ожидал слишком многого. К такому Скуйлер был еще не готов (и никогда готов не будет). Нам предстояло поужинать — каждый должен был платить за себя, потому что все мы, включая композитора, были без гроша, — в паршивеньком китайском ресторанчике на рю Турнон, рядом с Сен-Сюльпис.
Знакомого Скуйлера звали Барри Тиздейл; это оказался фигляр лет шестидесяти. Он был вульгарен — как в театральном, так и в сексуальном смысле. Он подражал американскому выговору, говорил «паажалста» вместо «пожалуйста» и делил мир (его собственный мир) на тех, «кто считает Лайзу Минелли величайшей актрисой и кто знает, что величайшая — это Барбра Стрейзанд» (зю! — а Барри был из тех, кто и в самом деле говорит «зю»), он манерно держал сигарету между указательным и средним пальцами и был так безмерно доволен собой, что мне казалось — он вот-вот подышит на ногти и станет полировать их о лацкан пиджака. Он рассказывал один за другим анекдоты о знаменитостях, старательно избегая при этом упоминать себя: он был из тех, кто постоянно боится по оплошности сказать нечто, что не было бы забавным, что не было бы запоминающимся. Все, сказанное Барри, должно было быть остротой, каждая фраза — афоризмом. Выяснилось, например, что несколько лет назад его арестовали за приставания к «красавчику полисмену», и вот как это звучало в его изложении: «Однажды дождливым воскресным днем я гулял по Лондону, и все оказалось закрыто — «кроме твоего рта», — был мой мысленный комментарий, — так что я зашел в «Тейт» и глянул, по пути в уборную, на Констеблей. И что же вы думаете — в уборкой тоже торчал констебль![52]» Действительно, Барри был забавен, но и утомителен (он спел для нас — и для всех, кто находился в ресторанчике, — рекс-харрисоновским[53] голосом, так что ни у кого не осталось сомнений, почему его мюзикл провалился, свой «шлягер»:
Я сбежал от людоедов!
Я перехитрил циклопа!
Повидал я и Акрополь,
И штук пять столиц в придачу…
Да, я мог понять, почему Скуйлер счел возможным нарушить свое неизменное правило не общаться с коллегами, кроме как в школе, и снизошел до того, чтобы провести вечер с нами, молокососами.
Кое-как (если позаимствовать одно из любимых словечек Барри) закончив ужин, мы часов в одиннадцать вышли из ресторана и отправились на террасу «Флоры». Мик, завсегдатай этого кафе, когда-то «познал» официанта (в библейском смысле) и теперь по французскому обычаю небрежно чмокнул его в щеку. Барри, все еще что-то вещавший, увидев этот поцелуй, но мгновение умолк, потом оборвал свой рассказ (речь шла о том, что на каком-то благотворительном концерте на Манхэттене конферансье едко заметил: если на театр упадет бомба и все артисты погибнут, тут-то старлетки и по