Буэнас ночес, Буэнос-Айрес — страница 8 из 24

производило мое очаровательное, обезоруживающее неведение насчет непристойного значения этого слова. (Я пишу «на студентов», однако единственным, чье впечатление меня интересовало, бывал Дидье, или Патрик, или Марк.)

Вспоминаю одного из этих «Дидье»… на самом деле его звали Марсель, выглядел он двойником Сэла Минео из «Бунтовщика без причины» и обладал самой влажной и страстной вертикальной впадинкой между носом и верхней губой, какую мне только случалось видеть не на экране. Однажды вечером, к моей тайной радости, Марсель задержался после занятий, когда я уже собирался уходить, и робко приблизился к моему столу. Его интересовало, сказал он, значение выражения «dire straits».[33] Будь это кто-нибудь другой, я ограничился бы настолько кратким ответом, насколько это позволяли правила «Берлица» (которые, впрочем, требовали от персонала бесконечного терпения по отношению к любому студенту, оплачивающему занятия); с Марселем же я, хоть и понимал, что жертвую своим свободным временем, был готов выйти далеко за пределы того, что диктовал мне долг. Я начал с обычного словарного определения, потом привел множество примеров, в основном касавшихся финансовых затруднений, и наконец предложил ему самому придумать несколько фраз. На все это ушло минут двадцать — двадцать минут, которые я мог провести в комнате отдыха, — но я счел достаточной компенсацией возможность просто смотреть на это похожее на орхидею личико, ясные глаза, трогательно наморщенный лоб. Когда же я наконец спросил Марселя, зачем ему потребовалась эта информация, он ответил, смущенно покраснев, что «Dire straits» — его любимая группа; тут я понял, что все мои тщательно подобранные примеры били мимо цели, что они Марселя ни капельки не интересовали. Я почувствовал, что получил от него все, что он мог мне дать. Отныне он стал лишь предлогом для моих фантазий.

Так проходили мои дни. Что же касается ночей… Я раньше уже упоминал террасу кафе на Итальянском бульваре — оно занимало первый этаж здания, где находилась школа, — куда я заглядывал после уроков, между восемью и девятью часами вечера, чтобы за чашкой кофе выкурить сигарету, и где я повстречал, не догадываясь, что она — одна из моих коллег, Консуэло Как-ее-там. Я упомянул также и о том, что собираюсь позже объяснить, почему выбрал именно это место.

Дело было в том, что (особенно летом, когда я занимал столик на тротуаре) так я мог видеть — и быть захмеченным ими — других преподавателей, расходящихся после занятий. Почему мне было так важно, чтобы меня увидели? Просто, повторяю, в те первые недели (пожалуй, скорее месяцы) я был ужасно одинок, лишен — совсем, совсем лишен — друзей, мне некуда было пойти вечером, кроме как обратно в «Вольтер». Признаюсь, я даже набрался смелости купить французское издание того самого «Спартакуса», о котором писал раньше, и узнал из него названия и адреса наиболее известных парижских гей-клубов. Однако, покружив целый час вокруг «Нуаж» и насмотревшись с другой стороны улицы на блестящую вереницу стройных молодых людей, вплывающих внутрь под фальцетное щебетание, я почувствовал себя слишком по-английски неряшливым, чтобы осмелиться в одиночку туда заглянуть. Я не смог бы вынести, если бы мне — пусть даже вежливо — дали от ворот поворот. Мне требовалось, по крайней мере в первый раз, войти туда по чьему-нибудь приглашению. Однако, как ни дружелюбны были мои коллеги, стоило им выйти из школы, как их поглощала полная событий (так по крайней мере мне казалось) частная жизнь. Предоставленный самому себе (что тут я мог поделать?), я все более отчаянно стремился к чьему-нибудь обществу; вот поэтому-то я и выставлял себя на виду на террасе кафе в надежде, что кто-нибудь из коллег, уходивших позже меня, остановится, чтобы пару минут поперемывать косточки нашим ученикам, потом — почему бы и нет? — закажет и себе «эспрессо» и наконец предложит мне вместе поужинать.

Такая тактика себя оправдывала — не всегда, но достаточно часто для того, чтобы я продолжал свои попытки. Я сидел над чашкой кофе, продирался сквозь колонки «Франс Суар» и старался не смотреть слишком часто на дверь школы («служебный вход в театр», как мы ее называли), чтобы меня не поймали именно на том, что и было моей целью: найти кого-нибудь, с кем можно поговорить, — и тут неожиданно раздавался голос (бальзам на мои раны!), голос Феридуна, или Мика, или Питера.

— Ты все еще тут? — спрашивал Фери

(пусть это будет он).

Я удивленно — о, так удивленно — поднимал на него глаза:

— Ах, привет!

— Не в силах расстаться со школой, да?

— Ну вот еще! — смеялся я в ответ. — Просто до смерти хотелось настоящего кофе после той бурды, которой нас потчуют.

Вот тут-то и наставал решительный момент. Скажет ли он «Ага, ну тогда пока. Завтра увидимся» и уйдет? Или покажет на свободный стул за моим столиком и спросит: «Не возражаешь, если я к тебе присоединюсь?»

Возражал ли я! Иногда, если это и в самом деле был Фери с его манерой вечно извиняться за воображаемые проявления неуважения, я слышал нерешительное: «Но может быть, ты ищешь уединения? Если так, ты только скажи…» О боже мой, бывал ли на свете человек более непонятый, чем я!

Если Фери и присоединялся ко мне, это случалось — мне ли не знать! — только если у него не было свидания, если вечер оказывался ничем не занят. Такому унижению — не для него, конечно, для меня: ведь я отчаянно молился в душе, чтобы Фери не спешил на свидание, — я радовался, пусть и испытывал при этом боль, потому что оно увеличивало шанс на то, что поужинаем мы вместе.

Обычно мы отправлялись в один из двух ресторанов на Монмартре, «Дрюо» или «Шартье», известные всем преподавателям «Берлица», студентам, рабочим, пенсионерам, безработным, — всем, кто ищет дешевой сытной кормежки. В похожих на пещеры огромных залах с шарканьем волочили по полу ноги официанты, похожие на ожившие карикатуры Форена,[34] грудастые кассирши — les belles caissieres,[35] как именовала этот вид живых существ Колетт,[36] — щеголяли позаимствованными у барменш залихватскими ужимками; у каждой из них было лицо, похожее на грудь, на которой кто-то намалевал рот, нос и глаза. «Шартье» и «Дрюо» были так неотличимы друг от друга, что если бы вас ввели в один из залов, завязав глаза, вы, оказавшись внутри, не смогли бы определить, в каком из двух находитесь. Большинство постоянных посетителей составляли мерзкие старикашки (в такого рода заведениях сальными оказываются клиенты, а не подаваемые блюда), бесконечно изучающие никогда не меняющееся меню, которое они должны были бы уже знать наизусть, и неизменно заказывающие steak frites и petit camembert.[37] После чего, к нашему удовольствию, следовал столь же долгий и придирчивый выбор вина — и столь же неизменно заказывался графинчик красного. Если бы не существовало такой вещи, как счастье, мир был бы более уютным местечком. Теперь, оглядываясь на те времена, я должен признать, что в определенной мере был счастлив. Я был не беден, а без гроша в кармане — разницу мне объяснил Скуйлер, — совсем другое дело, когда вы молоды и здоровы и все еще кажется достижимым.

Я жил в Париже, городе, о котором всегда мечтал (даже оказавшись во Франции, я все время называл себя франкофилом). И главное, впервые в жизни я стал частью группы. Как я мечтал об этом в школе! Теперь у меня была компания, и я так радовался своей принадлежности, что иногда, глядя на другие компании, группы приятелей, которые собирались в кафе или ресторанах или жались друг к другу в очереди в кино, я гадал, как удается им существовать, не зная меня и моих друзей, не завидуя нам и не стремясь к нам присоединиться. (Не берусь судить, есть ли во всем этом какой-нибудь смысл…)

Однако имелось и «однако» («однако» всегда находится). Мне не было, как говорят французы, «уютно в собственной шкуре». Конечно, говорил я себе, я счастлив, насколько это возможно. Тем не менее, как заметил еще Паскаль, у сердца бывают резоны, о которых сознание ничего не знает. Резоны имелись, как я обнаружил, не только у сердца, но и у члена.

Вот представьте себе, например, молодого человека, с которым я оказался-таки в постели; встретил я его не в одном из гей-клубов, где торчал без всякого успеха, а перед аптекой на Сен-Жермен-де-Пре, пресловутым прибежищем продажных мальчишек. Я по глупости принял его за поджидающего клиента профессионала; только поэтому я сделал ему неловкое, но недвусмысленное предложение.

Он был великолепен: узкобедрый красавчик благородных кровей, с пухлыми губами, пламенными темными глазами и лебединой шеей, которая становилась еще длиннее, когда он выходил из себя (это позже мне пришлось испытать). Одет он был превосходно, и хотя, околачиваясь так близко от выстроившихся рядком проституток мужского пола, словно приглашал неверно истолковать причину своего присутствия, нужно было быть сумасшедшим вроде меня, чтобы вообразить, будто такое изысканное существо, мальчик из такой несомненно bonne famille[38] может участвовать в этом промысле.

Я только что получил в «Берлице» жалованье и был готов заплатить за удовлетворение своих фантазий — фантазий, которые чуть не вызвали у меня эякуляцию (я представил себе, как объект моих желаний садится мне на лицо голым задом), но еще не успел заговорить о деньгах, когда до меня дошло, что молодой человек не сразу понял, за кого я его принимаю. Однако по какой-то причине, которой я так и не узнал, — разве что ему взбрело на ум посмеяться, а не оскорбиться таким ужасным faux pas,[39] и хотя нам обоим было ясно, что я не принадлежу к его кругу (я заметил, каким насмешливым взглядом он меня окинул, словно удивляясь собственной готовности пасть так низко), — дело кончилось тем, что он пригласил меня к себе.