Бухта Анфиса — страница 22 из 75

Слушая Анфису, Артем подумал, что это и есть то самое главное, что было сказано сегодня. А тут появилась перед ним девочка в короне из разноцветных листьев, учителева дочка. Она как бы выплыла из темноты, и Артему показалось, будто не Анфиса, а эта тоненькая, надменная девочка сказала Анфисиным голосом:

— Для меня все государство — вот тут. Вся жизнь.

Больше ничего он не слышал. Он задремал, вконец сраженный всей этой лесной и луговой деревенской благодатью. Старая изба, свежее сено, ночной воздух — все дурманило его своими запахами, и он уже поплыл, покачиваясь, по светлой реке молодого сна. Но в это время донесся до него громкий голос Ивана Великого:

— Лодки-то у вас нет ли?

«Какой лодки?» — испуганно подумал Артем, просыпаясь.

— Как не быть, — ответила Анфиса, — есть худенькая, да в нашей реке пока что лучше и не надо.

Все понятно: милиционеру не хотелось встречаться с бригадиром, оттого что и он тоже спасовал перед тихим упорством старухи.

Семен и Михаил Калинов вызвались переправить милиционера через реку. Взяли весла, милиционер проговорил неуверенно и, наверное, только поэтому угрожающе: «Ну, коли так, то живите…» — И наступила тишина. Очень странная, какая-то живая тишина, наполненная звуками, происхождение которых и значение Артем не всегда мог определить. Кричит сверчок в избе, за огородом звенит ручей — это понятно. Но вот откуда идет легкое, почти бесшумное, но могучее дыхание и этот осторожный шорох под полом и на чердаке, и плеск мягких крыльев, и далекий не то скрип, не то стон? Тишина. Тревога души…

2

Стукнула калитка. Вернулась Анфиса.

— Проводила милицию. — Она засмеялась, а потом спросила: — А вы что же не ложитесь? Хотите — в сенях, хотите — в избе.

Зиновий Кириллович сказал, что он привык поздно ложиться, такая уж работа у них, особенно теперь, перед пуском плотины. Ему и в самом деле не хотелось спать, и он начал расспрашивать Анфису о ее жизни, прошлой и настоящей, и сам рассказывать о себе. По его неторопливости и лениво звучащему голосу Артему было ясно, что ничего его не интересует. Говорит он просто так, только чтобы скоротать время. Очевидно, и Анфиса это понимала и отвечала на его вопросы, снисходительно, но необидно посмеиваясь, будто тут, на крыльце, сидел не мужчина возраста довольно солидного, а мальчонка, даже не понимающий, что спрашивает. Такая у нее была привычка: не объяснять, не уговаривать, если человек простого не понимает или прикидывается, что не понимает.

— Как вы думаете, — задал вопрос Зиновий Кириллович, — для чего живет человек?

Совсем уж пустой вопрос, на который Анфиса так и ответила:

— Живет и живет на здоровье, как бог создал.

— Комара тоже бог создал?

— И комара.

— А для чего комар-то?

— Да, говорю, господь же создал. Куда комару деваться? Вот он и живет, — проговорила Анфиса с таким веселым удивлением, словно господь, хотя тоже человек в годах, а вот какие штуки отмачивает — комаров создает. Надо же!..

Должно быть, она просто пошутила, но Зиновий Кириллович усмотрел в шутке некий неясный намек на ничтожество человека, созданного Анфисиным богом и выпущенного в жизнь на одних правах с комаром. Усмотрел и обиженно захмыкал.

Так разговор и струился, как скудный ручеек, который неизвестно откуда взялся и вот-вот исчезнет, расплещется по песку. Ни радости от него, ни отрады. Так подумал Артем и даже представил себе этот едва приметный, мутноватый, бесперспективный ручеек. И его очень удивило, когда он услыхал, как неожиданно взыграл этот хилый поток и, набирая силу, зажурчал и даже как бы угрожающе зарокотал.

— Вот вы как! — с горечью сказал Зиновий Кириллович. — Все у вас бог, природа, душа. Для сказок материя, а не для жизни. А жизнь от нас требует только того, что приносит пользу человеку, создает удобства жизни, развивает технику. Вы поймите — красиво только то, что безотказно служит человеку. Все остальное, то, что для души, совсем не обязательно. Это только допустимо до поры, как некий пережиток. Не отрицаю, все в природе имеет нерушимую связь, одно явление неизменно вызывает другое, и тут все как будто бы разумно. — В этом месте, как бы наткнувшись на преграду, хотя и не очень серьезную, ручей угрожающе зарокотал. — Но поколение сменяет поколение, одно пытливее другого, и пережитки прошлого все меньше и меньше тревожат людей. Но зато уже и сейчас многие понимают, как неразумно природа растрачивает свою энергию, порождая то, что еще наши предки привыкли считать красивым, прекрасным и приписывать этой красоте некую мистическую силу, вроде той, какой когда-то наградили выдуманного бога. Нам надо начисто покончить со всякой самодеятельностью природы. Все должно совершаться по законам человеческим, и чем умнее становится человек, тем успешнее он подчиняет природу, освобождаясь от остатков мистического преклонения перед ее непостижимостью и красотой… Природа! Это только поставщик первичного сырья — и ничего больше. А для поклонников красоты — такие еще долго не переведутся — надо оставить заповедники с рощами, пейзажиками, этими, как их, куртинками, соловьями и, конечно, комарами…

Зиновий Кириллович хохотнул не без ехидства, но поспешно, потому что невысказанные еще мысли бурно, клокотали и требовали выхода. Он даже, по-видимому, совсем позабыл, кто перед ним сидит. Речь его пенилась и пузырилась, как ручей, взыгравший на свободе. Под всем сором, который увлекало течение, Анфиса сразу же разглядела мутный поток его мыслей, и, хотя многие слова ей были незнакомы, главное-то она поняла. А он все торопился высказаться до конца, нарисовать картину будущего устройства земли, когда все буйство природы такие, как он, деляги загонят в заповедники. И в этом своем увлечении он никак не предполагал, что неподалеку находится еще один слушатель, который, в отличие от Анфисы, прекрасно разбирался во всех словесных водоворотах.

— Можно задать один вопрос? — раздался голос из темноты.

Зиновий Кириллович вздрогнул и обернулся. У порога стоял Артем и покусывал длинную сенную былинку. Не дожидаясь разрешения, он спросил:

— А в этих ваших заповедниках, или, лучше сказать, резервациях, для людей вроде меня, отсталых, найдется место?

Усмотрев угрозу в самой постановке вопроса, Зиновий Кириллович не то чтобы испугался, но почувствовал некоторую неловкость, и, наверно, оттого речь его приобрела язвительный оттенок некой псевдонародности:

— О, командор! А мы тут калякаем мало-мало, по-стариковски… А вы нас не слушайте. Мало ли мы чего вывернем.

— Можно подумать, будто вы пострадали от землетрясения. Или от потопа спаслись.

— Уесть хотите? — Зиновий Кириллович легонько постучал кончиками пальцев по своему великолепному широкому лбу. — О-хо-хо… К ископаемым нас причисляете?

— Ну что вы! Как вы могли подумать? Просто вы с такой дикой злобой говорили о неразумной природе…

Артем грыз соломинку и старался сдержать поднимающуюся в нем ненависть. К чему? Да прежде всего к себе самому, к своей ложной стеснительности, к стремлению быть таким, как все. И чтобы даже думать, как думают такие, как Семен, как этот инженер. А главное, стараться подделываться под них, словно они — законодатели какой-то моды. Ему очень хотелось сказать этому человеку что-нибудь такое, очень резкое и вместе с тем справедливое. Он совсем забыл, что наспех сказанная резкость почти никогда не бывает справедливой. Наспех сказанная — в этом все и дело. То, что наговорил тут Зиновий Кириллович, несомненно, продумано им и такими, как он, делягами, измеряющими природу на кубометры. Они знают, чего хотят, и могут обосновать свои планы перед любой аудиторией. А что может Артем, если он даже не знает причины внезапной своей ненависти? Ведь не сейчас же она возникла? И не от того, что он сейчас услыхал. Тогда что же это?

Понять все это неожиданно помог сам же Зиновий Кириллович, и одним только словом. Он сказал:

— Да вы, оказывается, идеалист…

Он сказал это с таким ласковым сожалением, как если бы сказал «Эх ты, дурачок», да еще потрепал бы при этом по плечу.

Артем отбросил соломинку, за которую он ухватился.

— Да, — торжественно подтвердил он, — я идеалист. — Он больше не мог отмалчиваться, боясь показаться несовременным. Хватит. Надо начистоту выкладывать все, бороться за свое отношение к жизни, к искусству, к поступкам, за все свое, что накопилось на сердце. — Идеалист, — повторил он, — а как же еще? И ничего в этом нет…

— Прошу прощения. Я не хотел сказать ничего обидного.

— А как тогда назвать вас, если вам не дорога русская природа? И, значит, ничего не дорого? Кто вы?

— Ну, это, кажется, уже запрещенный удар.

— Вполне законный удар! А вы думаете, что так вам все и пройдет? — Артем хотел сказать, что здесь у них не борьба, а война и, значит, нечего тут разбирать удары, какой честный, а какой запрещенный, но он постеснялся: очень уж громкие слова. — Я нечаянно подслушал то, что вы тут говорили, и теперь я должен заметить: слушать вас было противно.

— Ну, ну. — Зиновий Кириллович покачал головой. — Это ведь не сегодня будет…

— Этого никогда не будет, — сказал Артем до того учтиво, что даже сам удивился, как это он так сумел. Удивился и подумал: «У меня есть враг».

Такая мысль невольно внушает уважение к самому себе. Особенно, если она возникнет у человека очень молодого, под просторным синим небом, под звездами, и если при этом шумят столетние сосны за околицей. И, как бы из почтения к этой мысли, наступило недолгое молчание.

А потом Анфиса сказала:

— А в те годы, когда комаров нет, никакая у нас птица не гнездится…

— Птицы. — Зиновий Кириллович отчужденно зевнул. — Соловьи. Вам-то они зачем?

— Червя они уничтожают, — объяснила Анфиса, — и комарами питаются.

— Червя? А его химией…

— Химия ума требует, — проговорила Анфиса так поучительно, что Зиновий Кириллович принял это как намек, но отвечать не стал, а только развел руками: «Докатились, мол, дальше некуда».