— Прижился бы ты тут… Семья есть?
— Откуда…
Наконец, прибежав однажды утром, он выпалил:
— Дали отгул — два дня. Быстрее — пошли!
К морю мы спустились у памятников командору. Памятников Берингу на острове было три: в разное время кому-нибудь приходила в голову мысль увековечить имя мореплавателя. Возникновение этой мысли вполне объяснимо — в печати появлялась очередная публикация, человек, побывавший на месте гибели, писал, что, кроме старого покосившегося креста, там ничего нет, на Большой земле изготавливался монумент (в двух случаях — надгробие с обелиском и плитой, окруженное цепями, в одном — скромная колонна, увенчанная бюстом), его грузили на корабль и доставляли в бухту Никольскую. Только тут сопровождающие монумент узнавали, что от Никольского до места смерти командора еще добрых полсотни километров — без дорог, по тундре… Как доставить туда многопудовое надгробие? И каждый раз решение было простейшим: устанавливали монумент тут же, на берегу. Так получилось это скопление чугуна и гранита.
Мимо школы, мимо причала спустились к воде и, обогнув мыс, побрели вдоль берега. Тропинка удалилась от океана, под ногами зачавкал мох, перебрались через ручей, попали в заросли борщевика. Сочная высокая широколистная трава. На взгорках карликовая рябина — листья мелкие, а ягоды обычные, крупные, алые, как капли крови в траве. Часа через три вышли к юрташке — полузаваленному дерном сарайчику. Кирюха развел костер, вскрыл ножом консервную банку, я достал флягу с холодным чаем…
— Вечером сюда же вернемся, — предупредил он.
Это значило — будем ночевать.
Снова вышли к океану. Теперь шли по лайде — песок и галька. По пути попался непропуск — огромная каменная скала падала отвесно в воду. У ее подножия лайда обрывалась, волны, ударяясь о скалу, заплескивали, оставляя на базальте серую пену и рыжие обрывки водорослей.
Снова пришлось взбираться в гору. Ободрав руки, перепачкав одежду, вышли на едва приметную каменистую тропку, по ней достигли вершины. На севере тусклое солнце катилось над самой тундрой. Вечерело. Внизу сверкнула бухточка.
— Пришли! — задыхаясь, сказал Кирюха.
Распадок между двумя сопками, из тундры в бухту бежит ручей. Желтые суглинки по берегам. Расхаживают чайки. Они подходят к воде и, вытягивая шеи, высматривают в ручье рыб.
— Скоро здесь нерка пойдет, — сказал Кирюха. — От нее весь ручей красным будет.
Это он про нерест…
Мы начали спуск. У самой воды я сорвался, покатился спиной по камням, следом, ударив по голове, свалился рюкзак. Скрипя штанами по камням, съехал Кирюха.
— Ну, где твое место? — потирая ушибленный затылок, спросил я.
Он уже крался к песчаному взлобку, который порос острой голубой травой и зелеными кустами крестоцвета.
— Давайте сюда!
Увязая по щиколотку в песке, я поспешил к нему. Кирюха стоял у неглубокой ямы. В ней лежали до половины занесенные песком, потемневшие от сырости и времени кости. Присев на корточки, я с волнением рассматривал их.
— Дай нож…
Кирюха протянул свой. Я стал извлекать кость за костью. Ребро… еще ребро… позвонок…
— Что-то они больно малы для коровы.
— Значит, детеныш.
Под лезвием покатился уплощенный желтый зуб. Показалась челюсть.
Мы бережно, в четыре руки извлекли ее. Это была уже знакомая мне оленья челюсть, точно такая, какие я видел — первый раз у Никанорова, второй раз — у Чугункова.
— И это, по-твоему, морская корова? — сказал я. — Это же олень. И ты прекрасно знал это. Интересно, куда делись рога? Унес или их и не было?..
Назад мы шли в молчании. Молча устроились на ночь в юрташке. Молча вернулись утром в Никольское. Расстались около причала. Меня окликнули: на Арий Камень шел катер — снимать Михтарьянц.
Я стоял, закутанный в плащ, на корме катера и смотрел, как уходит назад засыпанный углем и цементной пылью причал.
Описав по бухте полукруг, катер прибавил оборотов и побежал по свинцовой океанской воде туда, где на самом горизонте смутно чернел зубчик одинокой скалы.
Он шел, взбираясь с одной волны на другую. Берег, низкий, с заснеженными сопками, валился за корму.
Появились киты. Они неторопливо выдували прозрачные белые фонтаны, неторопливо погружались, всплывали. Стук мотора китам не понравился, и они ушли.
Черный зубчик поднимался, желтел и мало-помалу превратился в остров. Когда мы подошли поближе, от него отделилась струя серого дыма, она изогнулась, взмыла вверх и рассыпалась на тысячи белых и черных искр. Птичий гомон обрушился на катер: дым оказался огромной стаей птиц.
Под их гвалт старшина повел катер к берегу. Обрыв — метров сто, на узких каменных карнизах рядами — тысячи пернатых: белогрудые кайры-ары, черные как смоль бакланы, серые чайки. Птицы сидели, прижимаясь к отвесной скале. Удивительно, как это не падают в дождь и ветер с узких карнизов их яйца?
Отгрохотав цепью, ушел в воду якорь. Новый взрыв беспокойства: несколько самых отважных чаек бросились к нам, загребая крыльями воздух, с криком повисли над катером. «Людей мало, ружей нет» — чайки успокоились и унеслись прочь.
Два матроса спустили шлюпку, наладили уключины.
Ворочая тяжелое весло, я посматривал через плечо на каменную отвесную стену и все удивлялся: как можно к ней подойти?
Но матросы ловко направили нос шлюпки в какую-то расщелину, он ткнулся туда, матрос выскочил на камень и отчаянно завопил:
— Конец!
Его товарищ швырнул канат…
Вбив в трещину в скале обломок прихваченной с катера доски и привязав к ней шлюпку, мы отправились в путь. Сперва ползли на четвереньках, цепляясь руками за камни, потом выбрались на карниз. Карниз стал шире — появилась тропинка. Наконец я увидел сорванный каблуком мох и отпечаток резинового сапога.
Другая сторона острова: не такая крутая, на ней — площадки, лужи, густая сочная трава. И вдруг на одной из площадок грязное озерцо, а рядом вылинявшая зеленая палатка.
От палатки к нам уже шла женщина. Она была в синем спортивном костюме и коротких резиновых сапогах. Копна черных волос развевалась по ветру.
— Долго же вы добирались! — крикнула она. — Жду уже неделю.
— Ну у тебя и вид, Эля! — сказал я. — Надо же — одна на скале!
— Привыкла. Четыре месяца…
Мы стали помогать ей собирать вещи.
Пошел бус. Он посыпался из ясного неба мелкой водяной крупой и кончился так же неожиданно, как начался.
Когда постель и одежда были увязаны, Эля принялась складывать приборы и журналы с записями — их она не доверяла никому, а мы с матросами отправились бродить по острову.
С камня на камень, с камня на камень — камни мокрые, загаженные птицами, скользкие.
Вот и вершина острова, самая макушка скалы.
Здесь на крошечной, с ладонь шириной, площадке сидела кайра. Увидев меня, она по-змеиному зашипела, нехотя снялась и, распластав крылья, уплыла вниз, где лучилось и сверкало солнечными искрами море. На площадке осталось яйцо — зеленое в коричневую крапинку, один конец тупой, другой острый. Я положил его на наклонный камень, яйцо не покатилось, а покачалось, повернулось тупым концом вниз и замерло.
Яйцо-неваляшка, яйцо — ванька-встанька! Вот почему не падают вниз с обрыва ни в дождь, ни в ветер арьи яйца.
Постояв на вершине, я начал спуск. С камня на камень, как по лестнице. Справа и слева из-под камней, поблескивая белыми грудками, шипят кайры.
Лез, лез, снова попал на край обрыва. Снова под ногами море. Сбоку — на фоне воды — две черные змеи. Поднялись на хвосты, вертятся, раскачиваются, грозят.
Никакие это не змеи. Два баклана устроили на выступе скалы себе дом. Сидят бок о бок, как сажа черные, вокруг глаз — оранжевые ободки. Ворчат, успокаивают друг друга: «Не посмеет тронуть, не посмеет!»
И верно — лучше уйти.
Отполз в сторону, и тотчас один из бакланов метнулся вниз. Словно черная стрела полетела с обрыва, вонзилась в воздух, прочертила прямую линию. Развернулись крылья — баклан уже на воде. Качается черной лодочкой — сейчас начнет ловить рыбу.
А подруга его осталась на камне. Косит на меня оранжевым глазом. Если присмотреться, под ней, между лапами, — яйцо.
«Когда уйдешь?» — Это она мне.
Ушел я, ушел. Дальше пополз. Вниз.
Скатился со скалы, а там — Михтарьянц.
— Идем, — говорит, — я топориков покажу.
Внизу, где каменные уступы пошире, травы побольше, гнездятся топорики.
Сели мы в траву, стали наблюдать.
Ара взрослому человеку по колено, топорик меньше ее раза в два. Сам бурый, на голове два лимонных хохолка. Нос красный, лопаточкой. Лапки тоже красные.
Гнезд не вьет, на карнизах, как бакланы, не сидит — роет норы. Вон один старается: тюк, тюк! — красной лопаточкой, носом долбит землю, лапками из-под себя выбрасывает.
Взлетает топорик так: часто-часто замашет короткими крыльями, толкнется — и пошел. Пока набирает скорость, лапки опущены, пальцы перепончатые растопырены, точь-в-точь самолет на взлете. Но вот набрана скорость — можно убирать шасси, — топорик лапки подобрал, к пузечку прижал, стрижет воздух крыльями. Свист идет!
И садится топорик как самолет. Подлетел, выпустил лапки, затормозил крыльями — фррр! — приземлился около своего дома.
Мы идем, стараясь не шуметь, мимо россыпи валунов, мимо нор, пробитых в зеленой траве. Смотрят на нас умные птицы, поворачивают вслед пестрые хохлатые головы.
— Наш северный попугай!
У Эли для всякой птицы здесь прозвище, про всякую — сто историй.
Родилась она далеко от Командорских островов — в Армении.
Раскаленные красные камни, синие горы, маленькое селение посреди сухой безводной долины. Воду девочка видела всегда помалу: в ладошках — когда умывалась, в кружке — когда пила, на дне колодца, когда отец приоткрывал крышку, чтобы опустить ведро.
Выросла, окончила институт, попала во Владивосток. А тут — море! Вода до самого горизонта. Пораженная, решила: тут и останусь.