– Не останавливайся, – скомандовал Кромбахер. Да, душно, соглашался он с водителем, и надо бы купить бойцам попить, но и светиться в масках перед местными нельзя: на всю округу растрезвонят по мобильникам – хачики в Бухте разбегутся кто куда, как муравьи… Кромбахер виновато оглянулся на бойцов. Глаза в прорехах масок ничего не выражали… К тому же квасом их сердца не успокоить, утешил себя мысленно Кромбахер, им пива подавай, а пиво в деле не положено, так что, ребятушки, придется потерпеть. Работу кончим, я вам выставлю хоть целый ящик пива, пусть сам его не пью и вкуса его не понимаю. Вы это знаете, но меж собой меня зовете Кромбахером; я узнавал: «Кромбахер» – сорт немецкого пива. Кто толст, как я, тот сразу вызывает мысль о пиве, даже когда в рот пива не берет. Что ж, не беда, зовите сортом пива. Беда, ребятушки, в другом. Беда, что в ваших головах нет места другим мыслям, особенно в жару. «Пивка бы» – вот что в ваших головах, в жару ли, в дождь, в любое время года, да хоть бы и в мороз. Вот почему, пусть и зовете вы меня Кромбахером, никто из вас Кромбахером не станет.
…Кромбахер был неправ.
Как минимум один его боец в эти минуты думал не о пиве.Весь день он предвкушал, как даст сигнал и после будет ждать вестей из Бухты Радости. Весь день терпел и выжидал, и наконец настало время отправить SMS с условленным сигналом. Уже взял в руку телефон, сделал глубокий вдох – вдруг телефон сам зазвонил и голосом Кромбахера запутал совершенно все. Кромбахер всех собрал и объявил, что надо ехать не куда-нибудь, а в Бухту. Пришлось все отменить. Предупреждать не стал: пусть ребята подождут, пусть привыкают: планы могут и меняться, а почему они меняются – об этом знает только он, Тортист , как его звали в прошлой жизни, или иначе: Тортовик .
Когда-то он учился на кондитера и был обучен печь торты. Он пек торты, если о вкусности их говорить, не хуже и не лучше всех других кондитеров, но зато строил их, если о форме говорить, с такой искусностью, что впору было говорить и об искусстве. Ему были верны ценители из тех, что ни за что не купят торт в обычном магазине, но обязательно закажут мастеру – его предпочитали многим мастерам. Его торт-крепость стерегли солдатики из теста, числом не меньше взвода; стоящие насмерть на бастионах из бисквита, они просились в рот, но отправлять их в рот было так жалко, что поедание солдатиков и бастионов приобретало сладостно-трагический оттенок, как если б пала подлинная крепость. Его торт-клумба, расцветающий тюльпанами, гелиотропом и геранью из желе, пах цветами и привлекал к себе, по слухам, бабочек и пчел. На самом деле бабочки, и вправду как живые, были сработаны из яблочных кожурок, а пчелы – из цукатов и крыжовника. Когда к застолью выносили его торт-храм, то несъедобные стеклянные колокола на колокольне, если умело ниточку подергать, вызванивали гимн Советского Союза; и мармеладный крест сиял… Были: торт-танк и торт-лошадка, был торт-морской-прибой – с волной из голубой глазури, со взбитой пеною из взбитых сливок и с пляжной галькой из драже. Бывало, на драже полеживали купальщицы из шоколада; их красноватые и острые соски из барбариса, глубоко воткнутого в шоколад, смущали, но и возбуждали аппетит.
Его искусство приносило ему деньги, но в остальном ничем, кроме досады, не дарило.
Доставил торт заказчику, услышал, не входя, и смех, и звон застолья; отдал коробку с лентой на пороге, купюры тут же получил, и это вся награда, и так из года в год: пересчитал купюры – иди прочь, влекись по городу в толпе; о том не думай, что твой торт уже пластают сверху вниз ножом-лопаткой на куски; гони из головы воображаемый круг ртов, жующих торт, роняющих ошметки крема на салфетки… Казалось: так – всю жизнь; ничем иным жизнь не поманит. Но поманила, правда, ненадолго.
Он наконец был зван на конкурс лучших тортоделов и победил, представив изумленному жюри огромный торт-фрегат с корпусом из черного и пористого шоколада, с орехово-бисквитной палубой и с мачтами из твердой карамели, с лакричным такелажем, с парусами из мороженого. Он принял приз под громы туша и рукоплесканий, под вспыхивание фотовспышек; он долго слушал похвалы; его рука устала от завистливых пожатий; торт оплывал при звуках скрипок в ожидании прощального банкета. Потом торт ели, и доели на его глазах, и разбрелись; потом официанты убирали со стола, и он им почему-то помогал; потом он шел по городу в толпе с призом под мышкой, и все из головы не лезла скатерть в пятнах, пепле, крошках, в осколках битых рюмок… Тут он сказал себе впервые: пора, брат, круто менять галс, пока ты не оплыл, пока тебя не слопала судьба, как съели твой фрегат.
Он навсегда закрыл заслонку духового шкафа, в котором пек торты. Купил набор кистей, палитру, набил этюдник тюбиками. Сел в электричку, наобум сошел с нее и очутился на пленэре. Пленэр был несколько замусорен, но его это не смутило. Лишь бы начать! – и он решительно раскрыл этюдник. Он был неопытен и необучен, и потому его отпугивала непоправимость акварели. Все подмосковные пейзажи его кисти писаны маслом; чем чаще ему приходилось исправлять ошибки и класть мазок поверх мазка, тем выходил пастознее, даже струпознее, пейзаж. Когда картонов и холстов с пейзажами набралось достаточно, чтобы он мог назвать себя художником, он погрузил их в багажник такси – и выгрузил на Крымской набережной. Его пейзажи тут же затерялись среди чужих бесчисленных пейзажей, и он к пейзажу понемногу охладел. Пытался овладеть портретом, но все его портреты выходили на одно лицо, с одним и тем же выражением испуга, застывшего в расширенных зрачках. Он был остро недоволен собой и не забросил кисти только потому, что понаслышке полагал недовольство собой непременным свойством большого художника.
С иными из таких, собою недовольных, но почитаемых другими, он осторожно сблизился, пытаясь в осторожных разговорах с ними выведать, где спрятан ключ к стремительной удаче. «Зачем тебе писать пейзажи? – сказал ему один из них, – зачем тебе портреты? Природу ты не понимаешь: больно скучна твоя природа; людей не любишь. Да и с чего бы их тебе любить? Они ведь чавкали, небось, когда сжирали твои лучшие торты. Попробуй написать, что любишь и что знаешь. Попробуй передать форму того, что видишь изнутри. Короче говоря, пиши торты и только торты, тем более что их, мне кажется, никто не пишет».
Совет был прост и уже тем потряс. На всякий случай он порылся в энциклопедиях и справочниках и убедился: в мире нет и не было художника, который бы писал одни торты. Торт редко встретишь и на натюрморте.
…Он написал по памяти торт-храм и торт-фрегат, торт-танк и торт-лошадку, торт-клумбу, торт-морской-прибой, и это было лишь начало. Трудность начала заключалась в ответе на мучительный вопрос: как написать бабочку, чтоб вышла на холсте не просто бабочка, но бабочка из яблочных кожурок? Как сделать маслом паруса не просто парусами, но парусами из мороженого? Как написать бисквитный танк и шоколадную лошадку, причем не из сплошного шоколада, что было бы уже никак не тортом, но из суфле под шоколадной шкуркой?
Год, вспоминая свои лучшие торты, он вырабатывал ответ и наконец сумел достичь того, что в крыльях бабочки угадывалась яблочная кожица, в пчеле – цукаты и крыжовник, в мачте фрегата – карамель… Лошадку написал, будто лошадку уже кто-то надкусил, и из надкуса, чуть подтаяв, ползло суфле.
Шли дни, воспоминания о былых тортах иссякли; он принялся писать торты никем, ни даже им самим, не испеченные, произведенные одной его фантазией, стараясь так писать, чтоб вымышленный торт прямо с холста просился в рот. Когда холстов с тортами набралось достаточно, чтобы явить их миру, он снял ползала в галерее на Нагорной и созвал гостей на вернисаж. Гости обдуманно хвалили и озабоченно гадали вслух, как следует назвать его искусство: тортизм или, пожалуй, тортовизм – он так и не сумел понять, над ним смеются, называя тортовистом, тортистом и тортовиком , или пытаются постичь его всерьез.
Торты, написанные маслом, еще неделю повисели в пустом зале галереи, потом их сняли, будто их и не было. В газете Юго-Западного округа вышла заметка «Необычное увлечение». Заметку эту в двадцать строк, особенно ее название, он воспринял как издевательство. Кто-то потом ему писал и звал на выставку художников-любителей в Саратов, но он не отозвался, впав в хандру. Где-то прослышав, что нету лучше средства от хандры, чем углубленное общение с природой, решил попробовать понять природу. В порядке пробы взялся вновь осваивать пейзаж. Однажды, в поисках приличного пленэра, заехал в Бухту Радости, и виды Бухты показались подходящими.
Был конец марта; лед, день как лопнув, громоздился острыми торосами вдоль берегов; солнце грело, ветер сухо свистел в соснах. Народу в Бухте не было, и шашлыки никто не жарил; лишь два кафе-киоска торговали выпивкой и бутербродами.
Решив писать торос на фоне большой воды, с водозабором на заднем плане, он опустился на прибрежную скамью, но не успел раскрыть этюдник. Какой-то человек подсел к нему, не спрашивая разрешения. С виду приличный и одетый во все чистое, он был нетрезв, к тому же и побит: за темными очками надежно прятались глаза, но синяков на лбу и синих ссадин на щеке очки скрыть не могли.
«Художник?» – начал человек, из-под очков уставясь в воду, и царапнул ногтем крышку этюдника.
«Я не художник – тортовик, – сказал ему тортист. – Но это все уже неважно. Если хочешь, я куплю нам пива».
«Мне б что попроще и покрепче», – ответил человек, затем спросил из вежливости, что означает слово «тортовик».
Тортист пошел, купил в киоске фляжку коньяка «Московский» и вновь уселся на скамью. Писать торосы расхотелось, пить молча на двоих было бы дикостью; он пил и объяснял, что означает «тортовик», а также «тортовист», «тортист». Чтобы объяснить доходчиво и внятно, ему пришлось, пока не опустела фляжка, рассказать о себе все.
«Анамнез, то есть отчего ты захандрил, мне совершенно ясен, – сказал тортисту человек, когда рассказ был кончен и пустая фляжка уже болталась, брошенная, на волне. – Тебе что торт из крема, что торт маслом – все один черт, и все не в кайф. Ты жаждал славы, слишком много отдал сил – и не добился».