Фляжку опустошил: хорошо! Оглобелька полу куртки приподняла. Он аккуратно коснись пальцами оголовка, говорит: «Не проси, копытце, в улей вломиться». Как бы, мол, спешкой ворожбу не попортить. Дичь перед варкой в воде держат, а варят — не до пяти считают. Так и тут: вся полнота пользы наспех не дастся. Вытомиться надо, озвереть до дикой страсти, тогда и показывать бабам истый натиск. Тоже то удобно, что есть, где дичать да заодно Разлучонского высматривать.
Выскочил из избы и, чтоб на Галю не кинуться, прыгает на одном месте. «А ну, — орёт, — как мне попасть в Пивную Пипень?» Галя несла в баньку дрова — посыпались чурки наземь. Он прыг да прыг, а её глаза: вверх-вниз, вверх-вниз — зачарованы тем, что из-под куртки торчит. Подошла слабыми шажками, наклонилась и говорит будто залупе, а не ему: туда-то дойти, там повернуть. «Опосля лесом, лесом, и будет Пипень Пивная».
Побежал он — борзыми не догнать — в шляпе с пером, в куртке, да голоногий; зад и именье на виду. Тут в события замешайся загадка. После неё надо убить каждого следователя, который слушает свидетелей. Но это — дело дружинников, а загадка — вот она. Создалось влияние на тех, кто наблюдал безобразие. Они видели не его, а словно в идёт человек в одежде из золотой парчи, в красных полусапожках, на голове — тюбетейка, усыпанная самоцветами. Впереди него тянется артель нищих. Они голосами — до чего чистыми! — поют: «Небо злое, грозовое! Грозовое, штормовое...» — и из котомок выгребают бисер, на дорогу горстями сыплют.
Не про то слава, что чисто пели. Бисер — как они прошли — остался лежать и поблескивать, вот что! Попробуй обрати его в сор — фиг! Как верить-то в чудеса науки?
Нашлись — кричали другим: «Не берите! Горя не оберёмся!» Но народ, конечно, собирал. Продадут — и пошёл выпивон. Нападало потом и горе. Но, можно подумать, его до того не видали. Есть чего вспомнить. А тут дожила до сего дня светлая память в виде поговорки: «Где тот конь, чтоб высер на дорогу бисер?»
Ну, а когда Егерь прибежал к Пивной Пипени, туда и Артюха на коне. Узнал от Гали устремление гостя — привёз ему пищу. Тот у родника ноги мыл. Затребовал три воза сушёных коровьих лепёх — кизяков, — соломы воз. Где родники образуют ручей, там велел сложить из кизяков укрытие, кровлю набросать из прутьев и соломы. Поселился навроде скотовода, который пропился и хочет птицеловом стать.
У ручья лесные голуби садятся: попить-поплескаться. С поляны дергач голос скрипучий подаст. И сколь иной птицы кормится, от врагов хоронится. Средь кустов заяц мелькнёт. Жаба выйдет из-под корней, обдумывает что-то своё...
Егерю привезён бочонок водки. Два раза на дню Артюха с питанием: мясо в горшочках, с груздями солёными запечено. Егерь приберёт, сколько свадьбе в мясоед не умять, в убежище влезет: еле поместится меж кизячных стенок. Перед всхрапом успеет шепнуть: «Скотинься, тело, и зверей — будет мужество ярей!»
Однажды пробудился за полдень, черпак водки выпил и не поймёт: что за изменение в природе? Под осокорем белеет голая краса-стать, сисята-торчуны изюминами манят. Гляди-ка, ляжки цветок зажали. Не фонарик ли ночной прозваньем? Светит не светит, а на свету и мысок и плоский животик. Ножки топ-притоп, а цветок не сронится. Плотно взят — стережёт клад!
Егерь себе: «Правду паренёк толковал, что тут барышни в образе птиц прозябают. Эта, видать, из птичек сиповок. Или королёк?» Чтобы её не вспугнуть, не встал в рост, а, согнувшись, боком к ней. Тихонечко руки развёл — хвать! обхватил её ниже спинки: убеги! И лишь тогда стал распрямляться: ладони ей под окорочки — оторвал от земли девушку. Она уж цветка не держит — обняла ножками человека, его шею ручками обвила. Он шепчет: «Цветочек — это так, сновиденье, а на толстолобый подпорыш осесть — это мудрость!» Прислонил её спинкой к осокорю, приладился, она тоже подсобила. Взялись за действие. Он силён, она не квёлая — так и заходило весло в уключине!
По успеху и хвала. Тех заслуга велика, кто умеет встояка.
Отмахались умелые, Егерь соснул с часик в своём убежище, выглянул. Время к вечеру, а зной не легчает; духотища. В ручье девушка моется. Кажется, будто другая уже. Выскочила на берег — верно! Приземистей, задастей, чем первая. Встала на четвереньки, смотрится в воду, как в зеркало. Он взял в зубы соломинку, подобрался на карачках к пригожей — и кольни соломинкой в окорочок. Она обернулась, а он: «Не садись, гол зад, в овсы, а почуй мои усы!» — да ржать. Как она его отбрила! «Вы видели, чтобы я в овсы садилась?» — покраснела свёклы красней. Он не знает: пардон, что ль, сказать? Втолкнул поршень и тогда уж: «Пардон». Будто ей теперь до того.
Такие встречи-труды и пошли у него, и пошли. Третья хорошая явилась, потом — опять первая. И ни разу не сорвётся тормоз, хоть дёргай колесо до бешенства. Как после этого плечи не расправить? Подбоченится, думает: «Идут ко мне телом обмяться, щедрость получить — и снова летают птицами. Вон куропаточка села. Была моей! И вон та уточка. И сойка. Мне ли вас не узнать?»
Оборотни и те, мол, от меня в лёжку лежат! Очень растроганный, лезет спать в укрытие из коровьего навоза. Снятся голые бесстыдницы и куропатки, а надо б, чтоб снились глухие платья и строгие лица. Ходят-то к нему учительницы из сёл. Молодые, а женихов для них нет; деревенские парни им не ровня. Просто мление унять и то не с кем. Дай Игнату или Нилу Нилычу — ославит жена, службы лишишься.
А тут узналось: поселился в лесу сильный мужчина, самим царём направлен. К роднику жизни да не поспешить? Наладились пробираться через дебри, кружным путём. Удумали умницы использовать слух о заколдованных барышнях. Спрячут одежду под кустами или в дупло и изобразятся с цветком.
Егерь разохотился продолжать. Уверен, что где-то здесь Разлучонский таится. Никуда, мол, не денешься — выдашь себя. Приказал Артюхе, чтобы, помимо обычного, привозил горшочек сметаны с вареньем. Останется Егерь один — оглядится, отнесёт горшочек в чащу. Там из валежника выступает пень, оброс грибками. Поставит на него горшок, скажет направо, а после налево: «Не побрезгайте. Ни я и никто сметану не трогал».
Той-то порой прибыла к поместью Полинька. Ехала, наняв карету и прислугу. Следом багаж везли: французских платьев дюжину дюжин да ещё несколько. Привыкла к форсу.
Кто в поместье служил, все набежали. Она из кареты показалась: личико — волшебство зари! Брови — ястребок прильнул, крылья вразлёт — на переносье сошлись. Глаза из-под них — огнистая синь гордяцкая; в плен только и сдаваться им. Губы: солёным помидором стать — чтобы присосом впились. Причёска — смоль; локоны сажевые вдоль щёчек бело-розовых колышатся.
Артюха было ей подножку каретную опустить, а слуга с запяток прыг: толкнул его. Каблуком ему на ногу — и сам подножку примостил. Полинька — даром что глядела поверх голов на бельведер — приметила и это. Долговязенький парнишка уж больно кудреват: над мордашкой — будто папаха золотистого каракуля.
Прошла в дом, осмотрелась в комнатах и велит Артюху позвать. На ней платье креп-рашель: по ночному небу узорная позолота. Плечики голенькие — голубкам целоваться на них. Он стоит тихонький, а она: ах! так и запустила в обе ручки в кудри его! «Мой человек сделал вам больно грубым сапогом. Покажите это!» Артюха задрожал: «Это?» Она: «Разумеется!» Он перекосил лицо на плач: «Пожалейте мой стыд, ваше сияньице». Как она ударится в смех! «Стопу покажите отдавленную!»
Снял он лёгкий ботинок: за барином донашивал. Она замечает: мозолей нет, пятка не разношенная, а кожа — как у молочного поросёночка. Соблазнительный паренёк. Сосун сердечный.
Спросила: «А девицы здешние, видимо, толстопятые?» — «Ух, толстопяты!» Она снова в хохот: чёрные локонцы так и заплясали вдоль щёчек. Глазки гордяцкие стали слаще малины-вареньица. «Хотел бы, — не говорит она, а мурлычет, — разницу увидеть?» Он привскочил: «Совершу, как прикажете!»
Она думает: «Чудо, какой чудак! Не мой ли долг — поднять его до благородства?» Но покамесь спросила, куда отлучился её муж. Артюха голос приглушил и, как о страшной тайне, слово за словом... толкует о заколдованных барышнях и офицерах. Сперва-де его барин к ним подался, а после — её супруг: и к ним и к барину. Она не поверила. «Какая милая темнота! Ишь, завёл язык. Ну ничего, и я его заведу кое-куда в свой момент». С улыбкой объявила: «Я знаю, что да почему. Кочевники пригнали табун, и муж объезжает горячих кобыл! Поеду погляжу».
Велит запрячь в коляску-ландо и подать платье люби-сквозь-блондо. В нём спинка открыта — до последнего позвонка нижнего, до ложбинки. Талия обтянута — лебяжья шея. Взирай-любуйся: лебедь раскинул крылья и под ними два мячика холит.
Подкатила к кизячному укрытию, кучер Мефодьич ткни пальцем: «Вон ихо степенство!» А Егерь только-только попрощался с одной из голеньких. Вылакал черпак водки — стоит на карачках, мочится. Полинька — вздрог-вздрог; под крыльями у лебедя мячики встрепенулись: на волю рвануть.
Егерь спьяну её не узнал. Видит: явилась какая-то разодетая. «Никак, мне в укор?» — и взъярился. Мы-де познали здесь голый рай, а ты — нарушать?! Из горла рёв рёвом. Отревел с минуту — орёт: «Не форси-ии!!!» И бросил в неё конским яблоком. От Артюхиной лошади оставался навоз. Подарок — шмяк по пояску, по тугому животику. На пряжку плюха налипла. У Полиньки губы вздуйся, брови изломились. «Мой папа — фельдмаршал!» Пальчиками сбоку за поясок: «Фу!» — да как дёрнет. Он и порвись; пряжка матерьяльчик сквозной-воздушный зацепила. Платье — вжик! — рассеклось и слетело, с навозом-то.
Мефодьич сидел на козлах — эка уставился! Хочет высмотреть у барыни самое барское-дорогое. Плешивый уж — а так бы и впёр в укромный зазор! Полинька к нему ястребицей. Отняла кнут, мах-мах: скидавай-де рубаху. Её на себя, а ему приказала платье натянуть. Порвано — зато и налезло. Поехали домой. Она сидит в ландо в кучерской рубахе, а кучер будто обрывками покрывальца обвязан; лоскутья трепыхаются на ветерке, но кое-кому — именины. Именинник окреп: ещё чуть — и покажет ласточку в небе. Мефодьич мается: «Барыня в хоть одним глазком глянула!» А то она исподтишка н