Буковски. Меньше, чем ничто — страница 29 из 39

alter ego Бардамю, целиком вписан в циническую позицию и доходит в ней до конца, до самого края ночи. Бардамю не может пойти так далеко и сам это неоднократно подчеркивает. Робинзон всегда на шаг впереди него на этом темном пути последовательного цинизма. В нем нет никакого сострадания, ему чужда всякая любовь. Он легко идет на убийство и сам становится жертвой убийства именно из-за своего цинизма. В Робинзоне не осталось совсем ничего человеческого, тогда как в Бардамю (и, таким образом, в самом Селине) его еще предостаточно.

Цинический юмор Селина – это также трагический юмор, просто трагедия у него сложнее и многослойнее, чем у Хемингуэя. В Селине нет ни звериной бравады, ни, будто в качестве компенсации, самоубийственной немощи перед лицом повседневности. Жизнь можно вынести, если занять по отношению к ней ироническую дистанция. Но и сама эта дистанция не так проста, как кажется. Если отдаться ей до конца, то это приведет тебя совсем не туда, куда ты хотел, – вместо желанного выживания ты получаешь смертельный удар от того самого мира, от которого ты думал так запросто ускользнуть через дистанцию всепоглощающего цинизма.

В конечном итоге цинизм не умнее бравады, он также доводит до смерти. Что остается? Разве что балансировать между двух этих бездн. Вот Бардамю и балансирует, и Селин – во всех своих последующих произведениях – вместе с ним.

* * *

Даже на этих немногих, хотя и достаточно репрезентативных, примерах видно, какие неоднозначные формы принимает условный биологический редукционизм в постпросвещенческом мире.

Редукция человека к животному силится открыть истину человека, но в итоге получает человека только как ложь о животном. Она ищет освобождения от иллюзий и попадает в ловушку неконтролируемых, безумных инстинктов, оборачивающихся для человека, всё-таки живущего в символическом, интеллигибельном мире, сущим кошмаром. В результате редукции человек отчуждается в животном, животное – в человеке, причем одновременно, как в петле. Эта петля самоубийственна: животная истина человеческой лжи совершенно невыносима, это – мучительный опыт трагедии, ведомый современному человеку.

Если древний эллин входил в трагическую петлю из-за гордыни, бросая вызов богам и расплачиваясь за это своей жизнью, человек современный, как ни парадоксально, входит в такую петлю из-за самоуничижения, в попытке умалить свое Я до животного, только животного состояния. Редуцирующий и одновременно редуцируемый человек попадает в тиски между большим и меньшим: с одной стороны, слишком человеческое, с другой – всего лишь животное…

Чтобы проплыть между этими крайностями, нужно поистине улиссовское хитроумие. Вооруженный своим просвещенным умом, человек современности принужден безостановочно изобретать всё новые способы существования между одним и другим, где оба конца – роковые. Бравада, мачизм – один из таких способов, хотя и крайне, как мы убедились, несовершенный. Цинизм – еще один способ, он лучше, но у него свои риски. Какие еще позиции способен занять человек, захваченный в double bind человеческого и животного?

Буковски, хороший читатель современной ему литературы и на все сто процентов дитя своего времени, усвоил все перечисленные позиции, усвоил их основания и условия, главное, понял самую суть – ловушку человека-зверя, вызывающую все эти позиции к жизни. На важность и настоятельность этой тематики для него и указывают те редукционистские цитаты из самых разных мест, которые я приводил в начале этой главы. Хемингуэй и Селин – любимые его авторы, и, надо признать, подчас ему тоже свойственны их крайности: мачизм с одной стороны, цинизм – с другой. Но чаще ему удается выдерживать виртуозный баланс между этими крайностями. В чем тут секрет?

Первое, о чем нужно сказать: Буковски очень любил животных (а также детей, как и Селин). Один из самых трогательных его рассказов «В моем супе печенье в форме зверюшек» повествует о связи рассказчика с Кэрол, женщиной, живущей в доме со множеством разных зверей[96]. Самые разные животные фигурируют в названиях множества его стихотворений: здесь и собаки, и кошки, и всевозможные птицы, дельфины и бабочки, тарантулы, даже динозавры. Но особенно, конечно, кошки, о которых Буковски говорил: «Когда вокруг куча котов – это хорошо. Если тебе хреново, поглядишь на котов – и сразу полегчает, потому что они знают, что всё таково, каково есть. Чего тут дергаться? Они понимают, и всё. Они спасители. Чем больше у тебя кошек, тем дольше живешь. Если у тебя сто кошек, проживешь в десять раз дольше, чем если у тебя их десяток. Настанет день, когда сделают это открытие, и у людей будет по тысяче кошек, и они будут жить вечно. Обхохочешься»[97]. Стихотворение Му cats также проникнуто особой нежностью: «я знаю, я знаю. / они ограниченны, у них разные / нужды и / заботы.

/ но я наблюдаю и учусь у них. / мне нравится то малое, что они знают, / которое столь огромно»[98].

О людях он такого не писал. Напротив, человек – совсем другой зверь, едва ли умудренный, но невероятно опасный. Об этом – стихотворение The Beast, где именно человек выступает в роли самого страшного из зверей:

«может быть, Беовульф и убил Гренделя и

мать Гренделя,

но он не смог бы убить вот

этого:

он бродит вокруг, скрюченный

и раздраженный

размахивающий метлой

смеющийся и убивающий

побеги немцев гладиолусы

он сидит в ванной

с куском мыла и

читает газету о

Бомбе и Вьетнаме и автострадах

и он улыбается и затем

вылезает голышом

не вытирается полотенцем

идет наружу

и насилует маленьких девочек

убивает их и

выбрасывает их в сторону как

мясную кость

<…>»[99]

В звере этом узнается наш старый знакомый изверг Мартин Бланшар, в нем узнается средний человек, который, с точки зрения Буковски, и есть главное зло этого мира. Сытый, самодовольный зверь в обличье цивилизованного человека – это ли не отголосок давнего руссоизма, осуждающего всякого высококультурного человека перед лицом простого и доброго, совершенного дикаря?

Едва ли. Буковски никогда не демонстрировал пафоса возвращения к природе, и все подобные декларации, которых в его время было навалом – к примеру, у Миллера и у битников, – он, как правило, высмеивал за глупость и пошлость. Более того, сам Буковски – и мы это знаем – вопреки своему литературному образу вполне себе цивилизованный, культурный человек: он очень начитан, он любит академическую музыку, он замечательный собеседник. Далеко не самые близкие, не самые, скажем так, заинтересованные люди могли говорить о нем такое: «Чарльз Буковски был изумительным собеседником – обаятельным, дерзким, смешным и мудрым. Сыпал блестящими афоризмами с идеальной подачей. Вероятно, отточил свой немалый рассказчицкий талант в те счастливые времена, когда по молодости развлекал посетителей в очень людном филадельфийском баре, который впоследствии обессмертил „Пьянью“. С такой публикой Буковски был как дома и свою теннисную партию вел с живостью. Он был мастером диалога – и формы его, и ритма: вопрос и ответ, пауза и движение. Ему удавались сюрпризы между строк, емкие доводы и возражения. Из этой идеальной речевой манеры, из безошибочного музыкального слуха на фразу, на контрапункт фраз и произрастали его лучшие стихи, рассказы и романы»[100]. Или еще: «Больше всего меня поражают его абсолютная ясность и дисциплинированность ума»[101].

Женщины говорили, что в нем было что-то аристократическое. Он был симпатичен даже и высоколобым персонам. Порой он признавался, как в стихотворении The angel who pushed his wheelchair: «У меня, знаете ли, есть чувства»[102], или как в одном интервью: «Все-таки я романтик»[103]. Он однозначно не был дикарем. Так что же не так с цивилизованным, как он говорил, средним человеком?

Присмотревшись к тем неизменно непривлекательным персонажам, которые щедро выведены в его произведениях, ко всем этим напыщенным мещанам и упивающимся своей властью клеркам, мы сможем ответить на этот вопрос. Цивилизованный зверь у Буковски – это авторитарный и одномерный человек, который не терпит рядом с собой чего-то другого, чего-то отличного от него самого. Это человек цивилизации – и только цивилизации, что позволяет ему осуждать и уничтожать всё вокруг: издеваться над животными, изгонять из общества тех, кому меньше повезло в жизни. Средний человек есть человек цивилизованной тотальности, вытесняющий всё, а прежде всего природу и подлинную культуру, из своего маленького мирка, включающего ванную, газету и насилие, много насилия.

В одном из самых серьезных своих стихотворений – Dinosauria, we, которое я поостерегусь тут переводить (не хватит таланта) – Буковски напрямую связывает рост насилия с дегуманизацией человека, то есть как раз с недостатком подлинного цивилизационного такта и внимания к другому; люди здесь движутся от того, что перестают говорить друг с другом в барах, к тому, что они начинают друг друга пожирать – буквально физически[104]. Зверство обнажается через нехватку общения, через коммуникационный провал. В «Самой красивой женщине в городе», о которой мы уже говорили, средние люди относятся к Кэсс как к сексуальному объекту, и только рассказчик, сам отщепенец, вступает с ней в подлинное общение. В «Хлебе с ветчиной» доктора изучают Генри Чинаски, как вещь, и только одна медсестра относится к нему как к живому человеку. Подобная итерация, таким образом, и представляет ответ на наш вопрос.