Буковски. Меньше, чем ничто — страница 34 из 39

гом месте.

Третья волна накрывает и силы, и слабость бурей безумного всесмешения. В этом состоянии, которое при соответствующем подходе к делу наступает достаточно скоро, самое главное – это роковой дефицит понимания и узнавания: мира, вещей и людей, ситуаций, себя самого. Это призрачное «я сам», взяв стремительный разгон, сжимается в vanishing point, с бешеной скоростью исчезающее основание былой самости. На смену инфляции Я, столь очевидной в первом восторге и даже в последующей агрессии, приходит пугающая и децентрированная фактичность вещей и событий, решительно вымещающая субъекта… Чистый Хайдеггер, который, что странно, почти не пил: наличное и подручное в темпе первобытной пляски меняются местами, вещи выступают во всей своей тошнотворной враждебности (Сартр вот пил, и это чувствуется)… Всякая дверь норовит не впустить, а въебать… то есть двинуть по морде, всякий порог есть подножка и звук оглушает и слепит свет… Вот состояние поразительной, но всё-таки мало выносимой чистоты бытия, достижимое строгим и полным умалением всякого Я и даже намека на субъективность… В этом образе мира без господина, мира без центрирующего Я всякая вещь претендует на центральное положение в бурлящем хаосе-космосе (по Джойсу, хаосмосе)… или по Делёзу?.. или всё-таки по Джойсу?., а не всё ли равно?., вот образ, эскизно и на дистанции дающий нам знать, чем был бы мир без нас… ответ: миром, в котором всякая вещь – субъект, а объектов нет вовсе… самые современные философы в Европе и Америке мечтают о таком мире, а надо казалось бы просто нажраться – и вот он во всем непреходящем блеске своей ослепляющей славы… минимум-Я открывает дорогу вещам, но встречающееся на этой дороге нам не понравится… головокружение – скорее не из-за интоксикации, но из-за горечи и недоумения по поводу утраченной субъективности, как кажется – утраченной навсегда… соблазнительно назвать это остранением, если бы термин не был столь механическим и рациональным, что даже стыдно за национальное достояние… тут в большей степени устранение: центра, порядка, пределов и свойств… человек пробудившийся вдруг от трезвого антропологического сна утрачивает всё наносное падает в некий ад десубъективации он же рай для какого-нибудь романтика область чистого гения невинного дикаря и божественного младенца третья ступень в иерархии Ницше который познал свое радикальное опьянение и без вина… но как же так без вина?., тут какой-то обман чую меня не проведешь… а всё-таки каждое мгновение весь массив мироздания рождается как в самый первый раз – буквально из ничего как на глазах у ошеломленного и само собой совершенно безличного Адама… Адама Адамовича Адамова… этой забритой крысы… да… поэтому в этом мироздании – миро-со-здании – нельзя пребывать нельзя жить здесь нечего узнавать здесь не к чему привыкать не в чем реализовываться и продолжаться это в собственном смысле не-мир анти-мир какое-то блядское место опять же не-место которое невозможно занять приобнять и присвоить нельзя поставить себя в отношение к нему ведь нет никакого себя это что вообще за такая херня СЕБЯ значит нет отношений бывалого логика не проведешь а вещи как это ни странно обнаруживают себя и вне мира и вне отношения как неуловимая и нередуцируемая плотность сраный триумф божественной тайны равной теперь радикальнейшему материализму всё как непроглядный мрак как загадка и немощный крик от бессилия брошенный в черную пустоту имя которой вещь а может плотная опизденевшая бездна исполненная значения но напрочь лишенная всякого смысла то есть опять-таки отношения и субъективного содержания какой-то модальности и интенции и штукенции формы фигуры пространство всё безразличное чуждое личному всякому человеческому а в этом вся суть бессрочного дионисийского дионисического дионисичнейшего соблазна нашей культуры вот мир опьянения в срало где человеческое начало сжимается до отсутствия но вместе с тем до предела растет титаническое а следом божественная плотность становления мира вещей в котором нет и не может быть какого-то выдуманного привилегированного я совсем неслучайно что слитые воедино менады готовы разорвать встреченного человека этого ощипанного идиота на тысячу частей это метафора экстатического опьянения которое просто невозможно выдержать оставаясь собой и в себе стремительное как ракета с Гагариным становление требует либо богов либо зверей или зверобогов богозверей но никак не людей которым в отличие от всё тех же богов и зверей как указывал хитрожопый Аристотель требуется размеренный мир середины логоса разума и естественно трезвости уши бы мои этого не слышали а нарушить эту естественную меру значит пойти на радикальную трату которую опьяняясь понял и выписал бесноватый Батай ух вот кто был с железными яйцами но понял конечно по-своему по-человечески и если он все же остался жив значит не дошел до самого конца не дошел до конца и Буковски Буковски!!! БУКОВСКИ этот король алкашей гроза синьки он казался хитрее и тоньше он попытался освоиться в нечеловеческом антимире соединить несовместимые начала и смочь невозможное в мир обратить тот кошмар который и есть настоящее уничтожение всякого мира блаженны смелые прыжком в пустоту они освещают нам путь которым конечно в здравом уме путешествовать строго настрого запрещается и цена ослушания наша единственная и фатально человеческая слишком человеческая жизнь б-у-к-о-в-с-к-и остался жить прогулявшись туда и обратно как бухой бильбо а нам остается только читать его путевые заметки и молча завидовать ДА.

* * *

Гхм-гхм.

Можно, конечно, жалеть о том, что Фуко – или кто-либо равный ему по таланту – не написал «Историю пьянства в классический век», но даже и с тем, что есть у нас на руках, мы можем себе эту историю вообразить.

Пьянство, без всяких сомнений, найдет свое место в той большой и слабо дифференцированной рубрике, в которую в Новое время попало и сумасшествие. Пьянство, как сумасшествие, как вольнодумство и мотовство, есть неразумие. Но у этого вида неразумия, о котором тот же Фуко отчего-то предпочитает умалчивать, есть удивительная особенность.

Ведь сумасшествие – это, даже включая сюда все классические его объяснения через испорченность воли и божью кару, есть то, что случается с человеком без его непосредственного намерения. Сложно представить себе сумасшедшего, который вдруг захотел стать сумасшедшим – и стал им. Но с пьянством всё обстоит именно так: это вид неразумия, который, так скажем, приходит вполне произвольно, как самонаводящаяся ракета.

Напиваясь пьяным, человек делает с собой то, что хочет, и получает то, чего ждет. На уровне намерений он остается вполне в себе. Значит, опыт опьянения строится на любопытном противоречии: он предполагает рациональность целеполагания, которая по своем достижении вдруг превращается в нечто иррациональное. Пьянство – это разум и неразумие одновременно, иронически говоря, в одном флаконе. Это ли не тревожащий парадокс?

Можно возразить, что пьяница-де на самом деле не хочет пить, им движет его болезнь. Однако существенное различие между пьянством и сумасшествием, будто бы двумя видами заболевания, сохранится: если сумасшествие есть такое состояние, которое не требует никакой субъективной активности и для которого носитель его – только пассивный объект, то пьянство имеет вполне очевидный зазор между самим состоянием и субъектом этого состояния – зазор, который предполагает необходимость субъективного участия в процессе достижения искомого состояния. Проще говоря, без малого кванта свободы воли пьянство непредставимо, тогда как сумасшествие – вполне.

Своей парадоксальностью пьянство конституирует свободного субъекта действия и одновременно элиминирует его, превращая в безвольного безумца. Субъект и свободен, и нет, он сам себе и друг, и враг. Поэтому в народе и говорят: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Тем самым подчеркивается, что содержание и у того, и у другого в общем-то одно и то же. Разница в том, что пьяный захвачен этим содержанием так, что он более не в состоянии держать его в «разумных» пределах, он больше не может сопротивляться своей правде. Неразумие содержательно не другое, чем разум. Опыт опьянения как парадоксальный пример неразумия учит, что неразумие есть тот же разум, вписанный, правда, в весьма неожиданные формы. Скажем так: разум, отпущенный погулять, или загулявший разум.

На это и указывает Ницше, вводя свое знаменитое различие аполлонического и дионисийского начал. Аполлон выступает здесь как сновидческая и поэтому формообразующая воля к ограниченному ясному образу, это начало классической рациональной индивидуации, тогда как Дионис – титаническое и варварское начало опьянения, направленное, наоборот, на разрушение, преодоление всяческих формообразований, на «преступное» (с классической и рациональной, с нормативной точки зрения) нарушение границ и смешение форм и индивидов. Читаем у Ницше в «Рождении трагедии»: «Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисовские порывы, в подъеме коих всё субъективное исчезает до полного самозабвения»[127]. И далее: «Индивид со всеми его границами и мерами тонул здесь в самозабвенности дионисовских состояний и забывал аполлоновские законоположения. Чрезмерность оказывалась истиной, противоречие, в муках рожденное блаженство говорило о себе из самого сердца природы»[128].

Если аполлоническое начало есть воля к форме, а начало дионисийское – это воля к преодолению всяких форм, тогда наша догадка о содержательной идентичности разума и опьяненного неразумия здесь подтверждается. Разницу между ними надо проводить по формальному признаку (так и у Ницше: содержанием аполлонического искусства могут быть дионисийские состояния). Формы, типичные для трезвого разума, в опьяненном неразумии размываются и меняются,