В тот период жизни я был здорово увлечен Ирой и Гофманом. Поэтому, когда мы
оставались в купе наедине с нашим желанием, я все смотрел в окно, наполовину
прикрытое занавеской с надписью "Железные дороги Молдавии приветствуют вас", и
ждал, когда по нему побежит, словно в мультфильме, виноградная лоза. И, знаете,
почти перед самым рассветом она появлялась.
— Чего ты хочешь? — спросила меня как-то в перерыве между любовью Ира, и я не
рассердился, потому что у нее это получилось не пафосно. — нет, нет, убери руки.
Пока… Чего ты хочешь от жизни вообще?
Я подумал, и ответил, что главное для меня — ощущение внутренней свободы,
способность испытывать которое я всю жизнь боюсь потерять. Объяснить, в чем
именно проявляется это ощущение я не смог. Может быть, в любви к поездам? Но тут
мы с Ирой находили другое объяснение. Я вырос в семье военного, мы постоянно
переезжали. Вот моя страсть к путешествиям и вообще поездам и носит характер
детского комплекса. Видимо, все дело в этом, решили мы, и полезли на третью койку.
Ира была очень богата. Ее денег, — а может, ее мужа, меня это никогда не интересовало,
— хватило бы на то, чтобы снять для наших тайных встреч целый дом и на много лет.
Она так и хотела поступить. Но я не позволил. И дело не в пристрастии к поездам.
Просто ничего чище и дешевле в городе найти было нельзя, а снимать помещение за ее
деньги мне не позволяла гордость. Я вообще был очень гордым человеком. И считал,
что это нравится людям. Так оно и было. Ире, по крайней мере, нравилось.
— Ты только, — сказала она мне как-то, глаза ее были грустны, — не перебарщивай с
этим делом. Время от времени это отталкивает. Иногда нужно переставать быть
гордым. Хотя бы с человеком, которого любишь, и который любит тебя.
— Никогда нельзя полностью открываться, — возразил я.
— Мне, — она была настойчива, — можно.
Сейчас, будучи одинок, я часто вспоминаю этот короткий разговор, когда прихожу к
паровозу каждый октябрь. Месяц, когда мы познакомились на какой-то гнусной
вечеринке, устроенной издателями очередного, — и быстро прогоревшего, как все
остальные, — глянцевого журнала Кишинева. Мы ушли оттуда довольно быстро, гуляли
по аллее платанов, — получалось, будто мы играем с деревьями в ручеек, — и она сказала
"октябрь". Только поэтому я и запомнил. Боюсь, больше ничего мне в память не
врезалось, за исключением второстепенных деталей. Ну, например то, что Ира была
старше меня на четыре года, а мне в тот годы было двадцать, что она была
состоятельной девушкой. А вот лица ее я не запомнил. Да и тела, в общем. Я
закуриваю, и легонько ударяю по колесу паровоза.
Интересно, поедет ли он когда-нибудь, мой ночлег, и если да, то куда?
Для кого-то любовь это осень. Для кого-то лицо любимого человека, для кого-то деталь
или воспоминание. Для меня, мерзнущего, несмотря на кашемировое пальто, и теплые
перчатки, на полупустом перроне вокзала, любовь это место моего ночлега. Паровоз.
Ночлег типа "ФД", построенный в конце октября 1931 года. На Луганском, — мать его, -
паровозостроительном заводе. Стальные цилиндры и рама задней тележки моей любви
были изготовлены Коломенским машиностроительным заводом, полотна (боковины)
основной рамы — Ижорским, котельные штампованные листы — заводом "Красное
Сормово". Скорость его достигает 85 километров в час.
Все это я вычитал на маленькой латунной табличке, которая прикреплена к двери, за
которой, по идее, должен находиться машинист. Разумеется, там пусто. Вообще, здесь
пусто уже года три. Примерно с тех пор, как Ира с мужем уехали отсюда. Почему-то,
когда я, пытаясь развеять тоску, приходил сюда значительно позже с другими
женщинами, сторож мне отказывал. Кстати, это был другой сторож. Новый хранитель
перрона говорит, что начальство строго — настрого запретило сдавать купе на ночь,
потому что это вызывает нарекания общественности. Я пытался торговаться. Пока
примерно через три — четыре года, наконец, не понял. Того сторожа, да и вообще, все
пресловутое начальство железнодорожного вокзала, нанимала Ира.
И, должно быть, все это обходилось ей куда дороже моих пятидесяти леев.
Я старательно дышу гарью костров, разведенных за решеткой ограждения
аборигенами, ютящимися в домиках у полотна, и смотрю на часы. Еще полчаса и
можно будет идти. До следующего октября. Зачем я это делаю?
Наверное, приношу себя к этому месту. Как цветы на могилу.
Кстати, Ира меня обманула, когда сказала, что доверяться полностью ей можно. Иначе
она не была бы сейчас где-то в Чехии, где-то под Прагой, в каком-то поместье, где они
с мужем любят друг друга и рожают детей.
— Он хочет, чтобы мы уехали, — испуганно сказала она, — навсегда…
— Оставайся со мной, — я был очень глуп и отважен, — разве это не любовь?
— Конечно, любовь, — но голос у нее был неуверенный, а в глаза я заглянуть не мог,
потому что в полночь на вокзале выключали фонари, — конечно…
На следующий день она меня бросила.
Все три месяца, что они готовились к отъезду, я вел себя, как просила меня Ира. Как
человек, который перестал быть гордым, хотя бы с человеком, которого он любит. И
который, как я думал, любил меня. Умолял, пресмыкался, и даже плакал. В результате,
Ира меня сначала возненавидела, а потом стала презирать.
Неудивительно. В те дни я представлял собой жалкое зрелище. Человек, потерявший
голову. В буквальном смысле. А на второй день после ее отъезда я, как вспоминают
мои друзья, от горя с ума сошел. Нашел в заброшенной библиотеке Ломоносова две
книги. Орехов А. А. "Опыт отопления паровозов подмосковным углем" и Баркин В. Б.
"Отопление паровозов тощими углями". Учил их наизусть. Сравнивал жирность
молдавского угля с подмосковным. Совершенно серьезно намеревался раздобыть
топлива для паровоза. И поехать на нем туда, к ней, к моей Ирине, чтобы остановить
поезд прямо у ее дома и сказать:
— Вот он я, приди, и возьми.
Мне все верилось, что это ее убедит уйти ко мне. Что она оценит жест. Смилуется,
придет и возьмет. Это стало навязчивой идеей. Меня даже боялись оставлять одного.
Само собой, со временем все эти безумные идеи истлели и покрыли пеплом. А потом
вообще остыли. Искры не пылают, даже когда я подхожу к паровозу раз в год. Вот и
сейчас я совершенно спокоен и холоден. Как мои руки, которые мерзнут, несмотря на
перчатки. В этом году мы видимся последний раз. Я собираюсь уехать из Кишинева. И
воспоминания об Ире тут не при чем. Я устал от этого города, а он от меня. Вернее, мы
теперь равнодушны друг к другу. Будут в моей жизни и другие города. Так что,
прощай, паровоз. Будут в моей жизни и другие ночлеги.
Я бросаю окурок на рельсы, и ухожу навсегда.
Окна
Тут-то на опушку и выбежали "омоновцы". И, вместо прыжков и стрельбы, которых я
ожидал, устроили настоящий цирк. Просто попадали на землю и смеялись. Им даже
маски пришлось снять, так они смеялись. И, знаете, с тех пор секс для меня -
освоенная, но заброшенная территория. Земля, покинутая не по своей воле. Как
Сахара, которая когда-то цвела и зеленела, а сейчас угрюмо пересыпает песок из
ладошки в ладошку горячего, сухого ветра.
Нет, чисто физиологически к сексу я все еще способен. Но этого ведь недостаточно.
Теперь меня даже окна не прельщают. А ведь когда-то было достаточно одного взгляда
на них, чтобы… Что? О, евроокна из пластика, деревянные или вообще алюминиевые,
распахивающиеся только внутрь, или и внутрь и наружу, с противомоскитной сеткой
или без — это совершенно неважно. Неужели вы думаете, что я из тех маньяков, что
возбуждаются при виде окон, дверей или строительных материалов? Да и есть ли такие
маньяки? Нет, сами по себе окна меня не возбуждают.
Просто я обожал по вечерам приходить во двор дома Иры, и смотреть в ее окно. Она
жила на пятом этаже, — я стоял у качелей, пил пиво, и глядел, все глядел, — и вечером,
когда начинало темнеть, включала свет и раздевалась прямо перед окном. Ира.
Божественная фигура, секретарь — референт у собственного мужа, тридцать два года,
силуэт тела в окне. Ее муж, существо на редкость ревнивое и физически развитое, -
думал, что это мания у нее такая. Раздеваться перед окном. Он не ошибался. Ошибался
он в другом. Вопреки его заблуждению, раздеваться перед окном в освещенной
комнате вечером было не единственной манией его жены.
Второй ее манией был я.
И мы сутки не расцеплялись, когда муж Иры был в командировках. Как бесстыжие
шелудивые дворняжки. Хотя "шелудивые" это словца красного ради. Ира была
ослепительно хороша и ухожена. Как модель. Да она и была моделью, когда выскочила
замуж за этого богатого Гримальски. Работу бросила, но следить за собой не перестала.
В общем, Ира была божество. А я? Просто молод.
Спать с чужой женой, — а особенно с женой одного из братьев Гримальски, известных в
городе то ли бизнесменов, то ли бандитов, — доставляло мне радость и муки. Конечно, я
боялся. Гримальски знал, что его Ира, — породистая худощавая блондинка с большой
грудью, пухлыми губами и глазами цвета электрик, — редкая шлюха. Но, почему-то,
любил ее. И, почему-то, к тем, кто разделял эти его чувства, Гримальски относился
ужасно.
Девять лет назад, — я тогда только из младших классов в старшие перешел, — на весь
город прогремела история о любовнике жены Гримальски.
Бедный парень ехал себе в центре, как вдруг дорогу перекрыл автомобиль старшего
Гримальски, из нее выскочили два разъяренных брата и затолкали беднягу в багажник.