комнаты покрылись красноватым налетом. Конечно, это все из-за красного молотого
перца. Быть узором мне тоже понравилось, — не халасли, конечно, но тоже нечто
художественное, — а потом я снова растаял из-за того, что они горячо, очень горячо
дышали. Тот, кто меня готовил, и его возлюбленная. Молодая пара. Адам и Ева,
сотворившие единственный правильный в мире халасли.
За десять лет он готовил меня ей триста четырнадцать раз. Иногда он клал в меня
сахар. Сыпал лимонную кислоту. Добавлял зелень. Варил, — даже страшно сказать! — не
из карпов. Рецепт ни разу не повторялся. И каждый раз это был единственно
правильный рецепт.
В тот, первый, раз, соли у них не было. Через полтора часа, — все это время она кричала
громче и громче, — он, мокрый, встал и протер меня через сито. И я стал совсем, как его
женщина. Податливой, мягкой субстанцией, в которой жидкость переплелась с плотью.
Женщина после любви напоминает мне пасту в тюбике из кожи. Если бы мной
заполнили кожаную форму, я бы тоже мог быть женщиной. Мной он и заполнял ее, -
уставшую и голодную, — когда они оба сидели на полу и хлебали меня алюминиевыми
ложками. Их он взял в студенческой столовой, — оба они тогда учились, — и вернул
ровно через пять лет. Поэтому я и говорю "взял", а не "украл". Они ели меня, смотрели
друг на друга, и ложки гнулись от запаха перца, вкуса свежего пота и блеска чешуи, по
небрежности попавшей в суп.
Сегодня меня будут есть ложками старого серебра.
Чуть потемневшие, они придают мне неповторимую, чуть металлическую кислинку.
Это вам не уксус. Я вздыхаю, и он выливает меня в сито, после чего долго перетирает.
Я выхожу в другой котелок нехотя, — густыми каплями. Нужно поистине ангельское
терпение, чтобы перетереть халасли так, как он, — то есть я, — того требует. Будете
нетерпеливы, получите жидкий суп, занудливы — станете давиться пюреобразной
кашей. Он терпеливо перетирает меня, а она режет кусками вареную рыбу, которую
позже зальют мной. Оба они смотрят в окно, но птица, которую они видят, — маленький
прожорливый птенец грача, очень черный, — у каждого теперь своя.
Кажется, они вот-вот разведутся.
Похоже, — пусть это звучит банально и пошло, но ведь первые блюда это вам не всплеск
остроумия, — сегодня я не получусь у них в первый раз. Во мне куча ингредиентов, но я
не буду так обжигающе-хорош, как когда-то. Пусть даже во мне сегодня те самые
раковые шейки. Пусть даже сегодня в первый раз за десять лет он приготовил меня
именно по дорогому рецепту дорогого издания моего дорогого Гунделя. Сегодня я не
буду так хорош, как когда-то. Когда они сварили меня из нищенского набора. Прав был
Гундель, который, помешивая суп, говорил:
— Настоящая кухня — в простоте!
Вы, наверное, думаете, что я тупой суп, который не понимает, что был вкусен просто
потому, что эти двое были молоды, счастливы и очень влюблены друг в друга. А сейчас
все не так. Все не так с ними, а не со мной. Поэтому, как бы они не ухищрялись, я не
принесу им удовольствия. Все это я прекрасно понимаю. Дело не в рецепте. Сейчас их
халасли, — сегодняшнего меня, — не спасет ни щепотка кориандра, ни еще один листик
лавра, ни перец, ни слезы святых. Их любовь выкипела, как неудачно приготовленный
суп. Выкипела, и я вместе с ней. По-настоящему великие блюда получаются лишь у
влюбленных поваров, клянусь вам. Да и то лишь, когда они готовят для женщин,
которых любят. Именно эти люди едят. Все остальные — питаются мертвечиной. Как
раки.
Теперь вы понимаете, почему их не стоит добавлять в суп любви?
Целибат
В селе Цынцерены, что в пятнадцати километрах от Унген, — самого западного города
Молдавии, — появился целибат. Как-то сразу и неожиданно. Что удивительно, если
учесть: никаких предпосылок для его возникновения, становления и дальнейшего, если
можно так сказать, процветания, в Цынцеренах не было. По крайней мере, так думали
сельчане, собравшиеся 14 февраля 1997 года на сход у магазина "Продукты", в котором
продавалась газировка и баранья колбаса.
— Целибат, — внимательно, как революционный матрос газету "Искра", читал
листы, вырванный из энциклопедии фермер Василика, — есть обет отказа от семейной
жизни и вообще целомудрие, был введен во второй половине девятого века у
католиков…
Толпа задумчиво засопела. Местный священник, отец Пантелеймон, радостно
встрепенулся и крикнул:
— Так-то католики, добрый люд, а мы, молдаване, испокон веков православные!
Негоже нам латинские обычаи у себя заводить. И вообще! Раньше было, стало быть,
два Рима, нынче — третий, а четвертому — не бывать!
Но на священника никто внимания не обратил, и он поник, все так же привязанный к
столбу с большим громкоговорителем. По этому говорителю утром и созвал бывший
председатель, а сейчас фермер и самый зажиточный человек села, Василика Устурой,
весь добрый люд к магазину.
— Всем, всем, всем, — хмуро говорил он в пластмассовую коробочку, связанную с
громкоговорителем провод ом, — срочно собраться у магазина "Продукты", судить
священника Пантелеймона.
Собрались все. Даже местный полицейский, Андриеш Костаки, полгода ходивший в
рваных сапогах, — время было смутное, и зарплат бюджетникам годами не платили, -
пришел. Чтобы, говорил он, изредка сплевывая в священника, все было по закону.
Пантелеймон же, молодой, тридцати с небольшим лет красавец, лишь дико косил на
репродуктор, да изредка всхлипывал. Он не понимал, что именно с ним сделают. Но
знал, за что именно.
Пантелеймон был невоздержан до женского полу, и испортил всех баб села
Цынцерены.
— Вот уже полтора года отец Пантелеймон, — бубнил фермер Василика по бумажке,
написанной бывшим учителем, а ныне батраком, — поганит наших девок, баб, и даже
сельчанок не только предпенсионного, но и пенсионного возраста. Не считаясь ни с
чем, нагло и неутомимо, не покладая…
Из чтения приговора даже не самый далекий человек сделал бы вывод: священник из
тех мужчин, что даже с собственной дочерью на часок дома оставить нельзя.
Цынцерены не раз и не два писали коллективную жалобу на Пантелеймона в
Митрополию Молдавскую. Но оттуда отвечали, что это забытое богом село должно
быть благодарно даже за такого, — непутевого, — священника. И более того. Не только
отец Пантелеймон приобщит Цынцерены к богу, — считали в Митрополии, — но и
Цынцерены приобщат его к смирению, и научат воздержанию. К сожалению, в
Митрополии ошиблись. За полтора года Пантелеймон, одуревший от скуки и
безысходности в этой глухомани, уестествил всех особей женского пола Цынцерен, и
побирался к подпаску Анатолу и его любимой козочке Царанкуце. Собственно, за
уестествлением Царанкуцы священника и застал фермер Василика и несколько его,
фермера, двоюродных братьев. Они немного побили Пантелеймон, связали, заперли на
ночь в хлеву, а утром вытащили на судилище.
Убивать священника было бы не совсем прилично, поэтому перед народом встала
дилемма.
— Давайте заставим его блюсти этот, как его, — придумал один из братьев
Василики, человек мудреный, — це-ли-бат.
Толпа замолчала. Отец Пантелеймон на всякий случай завыл. Селяне одобрительно
покачали головами. Наконец, под пасок Анатол, как самый бедный, и потому смелый,
осмелился задать вопрос, мучавший всех:
— А что это такое, це-ли-бат?
— Ну, — неопределенно покрутил рукой в воздухе брат Василики, — это
такое, понимаешь, что-то вроде типа того…
Отец Пантелеймон завыл еще громче. Женщины Цынцерен, которых не пустили на
сходку, украдкой подглядывали из-за штор, и вытирали слезы. Все они очень любили
священника. Особенно им нравилось, как отец Пантелеймон объяснял, что есть
любовь.
— Любовь, — сжимал он до побеления зад прихожанки, а в плохие дни и подпаска, -
есть единение. В том числе и плоти.
Фермер Василика и его батрак, — бывший учитель, — сбегали за энциклопедией, которая
в доме учителя лежала на кадушке с квашенной капустой. От этого, хвастался учитель
Тудор, его капуста была не простая, а особенная. С ученостью. Селяне, правда,
восторгов Тудора не разделяли, и даже боялись этой капустой закусывать.
Поговаривали, что на какой странице была раскрыта тяжеленная энциклопедия, и какая
цифра там стоит, столько раз к тебе черт и явится. Замутит тебе голову словами
непонятными навроде "химера", или "павликианство"…А один фермер, Никидуцэ, даже
сошел с ума, когда ему приснился черт, сказавший слово "эвтаназия".
Но на этот раз энциклопедия была нужна. И Василика, стоя с ней на площади, читал:
— Обет отказа от семейной жизни и вообще целомудрие, был введен во второй
половине девятого века у католиков…
Все попытки отца Пантелеймона сыграть на противоречиях между католицизма и
православием провалились. Народ введение целибата в одном, отдельно взятом
приходе православной митрополии Молдавии одобрил единогласно. Встал вопрос: как
его, целибат отца Пантелеймона, блюсти. Ведь к самому священнику доверия не было
никакого, хоть он и кричал, истово крестя себя вместо связанных рук бороденкой:
— Я женюсь, слово даю, женюсь! Я больше не буду! Только с женой!
Мужчины были глухи. О чем-то посовещавшись, они притащили к столбу точильное
колесо, и снарядили подпаска за мясником Сержиу. Тот, — отец троих сочных, бойких
дочерей, — пришел почему-то с серпом и стал точить его, меланхолично улыбаясь.
— Нет грешилки, — пояснил полицейский решение схода полицейский Костаки, — так и
не согрешишь. И это, как его…. Если соблазняет тебя левый глаз, так ты вдарь по нему