Глава пятая
Афанасий недооценил таланты хорасанских инженеров. К вечеру разогретая до красного свечения свиным жиром, часть стены потрескалась и осыпалась в кипящую воду. Затем провалился потолок камеры. Кипящая вода хлынула в него с ревом горного источника. Вырывая доски и опоры, пронеслась она по лазу и излилась в овраг, где стоял прежде лагерь, благоразумно поднятый наверх, и вернулась в прежнее русло уже сильно ниже по течению.
Часть рва высохла, подступы к городу оголились, и многочисленное воинство пошло на приступ с осадными лестницами в руках. Многие погибли от индусских стрел, но еще большему количеству удалось перебраться через вязкий, по колено, ил, зацепиться крюками за стену и вскарабкаться наверх, пока хоросанские стрелки косили подбегающих на выручку из-за деревянных щитов. Даже лихая кавалерийская атака индусов и яростный натиск огнепоклонников с кривыми мечами не смогли отбросить нападающих от стен.
К утру все было кончено. Город наполнился ревом пожара, криками умирающих и грохотом рушащихся зданий.
Созерцая опустошение с холма, где теперь был и лагерь, Афанасий записал в своей книжице: «Ходжа Мелик-ат-туджар взял другой город индийский, силой взял, день и ночь бился с городом, двадцать дней рать не пила, не ела, под городом с пушками стояла. И рати его погибло пять тысяч лучших воинов. А взял город – вырезали двадцать тысяч мужского полу и женского, а двадцать тысяч – и взрослых, и малых – в плен взяли».
Сам он, конечно, убиенных не считал, кто б ему дозволил. Потому записал это со слов одного из начальников, когда тот рассказывал другому о штурме. Да и бесконечные колонны пленных, тянувшихся от города в хорасанские владения, подтверждали его слова.
Из того же подслушанного разговора он узнал, что продавали пленных по десять тенек за голову, а иных и по пять, а детей – по две тенки[15]. Казны же совсем не взяли. И это он тоже записал зачем-то.
К разочарованию многих рекрутов, их не пустили посмотреть на город, полный мародерством и насилием. Поутру, как водится, не дав толком прийти в себя, подняли пинками, построили и отправили по дороге вслед за пленными, приставив по бокам конвой, не многим уступающий прежнему.
Воины были злы на то, что им не дали отдохнуть и пограбить как следует павший город, и потому срывали на рекрутах злость по малейшему поводу. А некоторых даже убили, раздев и бросив в канавы, чтоб начальство приняло за уморенных пленных. Надежды Афанасия улизнуть в общей суматохе не оправдались вновь.
Идти было тяжело. Саднила обгорелая и полопавшаяся местами кожа, привлекая вытекающим гноем тучи местных мух. Ныла рана на ноге, полученная от главаря разбойников. Вспоминая сначала его мерзкую улыбку, а потом предсмертную гримасу, незлобивый, в общем-то, Афанасий ухмылялся. Для правоверного мусульманина сгореть вместе со свиньями великий, наверное, грех. В рай точно не пустят.
Бедолага опять погрустнел, замкнулся в себе. Он плелся рядом с Афанасием, едва переставляя ноги в розовых тапках без задников, лишь изредка отвечая на вопросы, а иногда и не отвечая. Порой купцу казалось, что мулла снова впал в давешнее оцепенение.
Еды рекрутам давали немного, так что даже опостылевшие лепешки и рис казались манной небесной. Воды тоже не было вдосталь. Судя по ощипанным с придорожных кустов мясистым листьям, пленных не кормили и не поили вообще, и им приходилось питаться как коровам. То и дело вдоль дороги виднелись тела умерших, к коим подбирались жирные вороны, а юркие мамоны[16] хозяйничали вовсю.
По колонне измученных рекрутов вновь поползли слухи и домыслы. Одни говорили, что идут на Парват – разрушать священное место индусов, запретный город со статуями всех местных богов. Другие – что засыпать песком священную реку Ганг, а иные плели, что ловить сетями огромное морское чудище, пожирающее целые корабли. Афанасий слушал их истории вполуха. По его разумению, гнали их, скорее всего, как дармовую рабочую силу на очередные тяжкие работы. Да он был и не против, главное, чтоб не под стрелы, да поближе к побережью.
Несмотря на страшную телесную и душевную усталость и безразличие к простым человеческим радостям, мысли убежать он не оставлял. Раньше, в Ормузе, в Бидаре, в Парвате Афанасий думал, что тоскует по дому, теперь же понял, что тогда это была даже не кручина. Настоящая тоска была сейчас. Ему опостылели чужие леса с деревьями, названий которых он так и не выучил. Поляны с цветами, к запаху которых так и не привык. Еда, с которой до сих пор не мог до конца примириться его желудок. А птицам, щебечущим от зари до зари, хотелось посворачивать головы. Но добраться до них было трудно, потому приходилось отводить душу на мошке – летучей сволочи, что норовила залезть в глаза и рот или испить православной кровушки. Если допустить, что у паразитов были души, то в свой паразитский рай они направлялись целыми легионами.
Вот так бы припечатать какого-нибудь воина и – деру, думал он, размазывая по шее очередного кровососа. Да где там? Даже если удастся сбросить путы ночные, как с такими битюгами откормленными совладать ему, совсем без сил оставшемуся на скудных харчах? А днем, да на марше, когда они по сторонам внимательно зыркают, да оружие наизготовку держат – и подавно.
Кстати, чего это они такие вздернутые, нешто придем скоро? Эх, думал он с трудом переставляя гудящие ноги, и куда что девалось? Понятно, раны глубокие, болезни неведомые, но ведь и раньше ему доставалось не меньше, и ничего. А может, старость? Да какое там! Рано еще о старости думать. Иные мужи в их семье в этом возрасте только в силу входили. Или, может, Бог его…
Эту мысль Афанасий гнал от себя всячески. Да, конечно, обрядов он не исполнял, молился редко, крестился еще реже, как же тут перекрестишься, когда вокруг правоверные муслимы? Вмиг зарежут, коль узрят. Но ведь в душе-то он Бога не терял.
Ой, не ври ты себе, Афоня, не отягощай грех, сказал он сам себе. Ведь и в душе Бога давно не было. Слово было, а Бога нет. Зло творил почем зря. Скольких побил, покалечил, хотя некоторых и простить бы мог. Сколько душ загубил, хоть не всех далеко невинных. И все без покаяния. Да и намаз совершал не раз. Не молился, конечно, вместе с другими, поворотившись к городу святому для них – Мекке. Однако на колени становился и поклоны клал. Велик ли то грех, нет ли, если живота во спасение? Старца бы какого мудрого, чтоб растолковал, на путь истинный направил, да где ж его тут возьмешь? На многие версты вокруг ни одного храма православного, ни креста святого животворящего. Кто б разъяснил? Человека бы, в тонкостях веры разбирающегося. Не с муллой же это обсуждать, в самом деле?
А с другой стороны, раз попустил такое Бог, значит, так надо было, значит, таковы были его планы на Афанасия, сына Микитина. Или не такие? А вдруг то не бог, а тот, чье имя к ночи не поминают, его науськивает, со Всевышним поссорить хочет? Перекреститься бы от дурных мыслей.
Он украдкой оглянулся на шагающего рядом воина. Шея воловья, грудь наковальней, ручищи – что дубки молодые, на одной щит, в другой палица короткая. Треснет по руке, и поминай как звали. А кому калека нужен? Лучше молитву прочесть мысленно:
«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» – забормотал он, едва шевеля губами. А дальше? Господи, забыл. Как есть, забыл. Опять Вельзевел[17] шутит? Или таки отвернулся Бог? Как узнать, как проверить…
От всех этих мыслей голова его чуть не лопнула, сквозь плотно сжатые губы вырвался стон. Внезапно возникло решение. На скулах его взыграли желваки, шея набычилась. Он шагнул из строя, заступая дорогу вооруженному воину.
Если Бог меня не оставил – пронесет, спасет. А если оставил – все одно душе пропадать, так лучше сразу, думал он, без страха глядя на шипастую палку в руках хоросанца. Тот остановился и удивленно выгнул бровь. Остановились и другие, сбились с мерного шага. Задние наперли на передних, закручивая людской водоворот.
– Стой, куда ты?! – повис у него на руке Бедолага, потянул обратно.
Афанасий легко высвободился, смело глянул в глаза воину. Тот опешил, а потом, словно устыдившись слабости мимолетной, кинулся вперед, занося палицу.
Бедолага прыгнул вперед, расставив руки, заслоняя собой Афанасия. Маленький и тщедушный, он казался ребенком меж двух гигантов. Воин замахнулся на него. Мулла не отступил. Вздернул острый подбородок навстречу неминуемой смерти. Афанасий хотел оттолкнуть в сторону, но не смог, Бедолага будто врос в землю. Воин попробовал зайти справа, слева, но мешали деревья и столпившиеся рекруты. Афанасий тоже хотел было обойти, но наткнулся на одеревеневшую руку Бедолаги и отступил помимо воли. Да что же он творит?
– Не трогай его, добрый человек, немощен он, – заговорил мулла, обращаясь к воину.
– И в чем его немочь? – спросил тот, хлопая ручкой своего оружия по открытой ладони.
– Головой ослаб. Родные погибли, через пустыню шел, без еды и воды, вот и повредился немного. Это пройдет. Сейчас он успокоится и уйдет с дороги.
– Так, может, ему помочь? – хорасанец красноречиво покачал булаву в руках.
– «Кто убьет человека не за убийство или нечестие на земле, тот словно убил всех людей, а кто сохранит жизнь человеку, тот словно сохранит жизнь всем людям» – сказал всевышний, – ответил Бедолага.
Воин еще раз смерил взглядом его сухонькую фигурку и хмыкнул.
– Ладно, шевелите ногами, не задерживайте. А вы чего вылупились? – замахнулся он палицей на глазеющих рекрутов. – Вперед пошли. – И, бочком обойдя Бедолагу, поспешил в голову колонны.
Заметив приближение еще одного воина, не такого огромного, но более сурового, чем первый, рекруты поспешили подровняться и двинулись дальше. Бедолага затащил ставшего покорным Афанасия поглубже в колонну.