Видимо, поклонница его творчества.
Окуджава просто не мог поверить в то, что все происходящее с ним здесь и сейчас есть не сон, но явь, полная и абсолютная реальность (отчасти, конечно, овеянная алкогольными парами), и он стоит на пороге совершенно нового мира, о котором еще совсем недавно можно было только мечтать как о чем-то непостижимом, несбыточном и недосягаемом.
Но ведь в его жизни уже была эта доступная лишь немногим заоблачная вершина — счастье детства, вечера в гостиной особняка на улице Восьмого марта в Нижнем Тагиле, кабинет отца, они с матерью слушают радиоприемник «ЭСЧ-2», шкаф с книгами, маленькая комната в бельэтаже, где по ночам втайне от всех он писал роман о китайских коммунистах, новогодняя елка, солнечная Евпатория. А потом — мрак, погружение во тьму Босховских персонажей, в рутину безликой серой невыносимой жизни, выходом из которой было только одно — творчество, поэзия, которые и стали своего рода сублимацией, переосмыслением бытования, что таинственным образом возвращали к детству, то есть поворачивали время вспять.
Но вернемся в ЦДЛ-овский ресторан.
Из рассказа Б.Ш. Окуджавы «Подозрительный инструмент»:
«За столик подсел какой-то писатель со своим фужером и бутербродом на блюдечке.
— Привет, Серега, — сказал он.
— Ах, здравствуй, здравствуй, — обрадованно выдавил Наровчатов. Писатель выпил свой коньяк, пожевал бутерброд, ткнул пальцем в Ивана Иваныча и спросил без интереса:
— А это кто?
— Это Отар Отарыч, — пробубнил Наровчатов, стараясь не выронить из слова ни одной буквы, — мой друг и поэт.
— Отар Отарыч, — усмехнулся писатель, — что-то много развелось нынче Отар Отарычей, а, Серега? Ты не находишь?
— Ну ты, заткнись! — приказал Наровчатов, — у него отца расстреляли в тридцать седьмом!
— Туда и дорога, — засмеялся писатель. Иван Иваныч попытался ухватить вилку, чтобы проучить обидчика, но руки не слушались, и он заплакал. В этот момент широкая мясистая ладонь Наровчатова хлестнула по розовой щечке писателя. Кто-то крикнул. Крик подхватили. Дым заклубился пуще. Официантка, широко улыбаясь, пробежала с подносом. Затем все улеглось. Полились прежние монологи за соседними столиками. Только там уже сидели другие писатели, а за их столиком они сидели вдвоем: одуревший Иван Иваныч и спящий Наровчатов. Как они расплатились, Иван Иваныч уже не помнил».
Огромный саратовский мужик, проведший детство с матерью в Магадане, куда был сослан его отец, участник советско-финской и Великой Отечественной войн, военкор — Булат смотрел на Наровчатова и думал, откуда в этом человеке, на первый взгляд, скорее, походившем на директора завода или председателя колхоза, была эта удивительная лирическая интонация, делавшая его абсолютно беззащитным, точнее сказать, придававшая его внешней физической мощи драматическую расслабленность, даже беспомощность, когда всякое усилие становилось результатом чрезвычайного напряжения недюжинного поэтического дарования.
На улицах Москвы разлук не видят встречи,
Разлук не узнают бульвары и мосты.
Слепой дорогой встреч я шел в Замоскворечье,
Я шел в толпе разлук по улицам Москвы.
Со всех сторон я слышал ровный шорох,
Угрюмый шум забвений и утрат.
И было им, как мне, давно за сорок,
И был я им давным-давно не рад…
Эти строки Наровчатова были неким проблеском, неожиданно вырвавшейся на поверхность предельно точной поэтической формулировкой, за которой стояли грусть и одиночество, сердечные переживания и болезнь (Сергей Сергеевич был болен диабетом), прятать от посторонних глаз которые было возможно лишь в ресторанных загулах на Поварской.
С годами это постоянное внутреннее борение сломает его, просто не останется сил на то, чтобы извлекать из себя жизнь, а не должность, и он изменится, станет совсем другим — секретарем правления СП СССР, главным редактором «Нового мира», получит звание Героя Социалистического Труда. Наровчатов скоропостижно уйдет из жизни от гангрены ног в Коктебеле в возрасте 61 года.
Летом 1956 года Окуджава с женой Галиной и сыном Игорем перебрались из Калуги в Москву, к матери на Краснопресненскую набережную.
Гулять с ребенком ходили в сквер имени Павлика Морозова, что на Пресне, здесь же, в бывшей церкви Николая на Трех горах, находился одноименный дом пионеров (по преданию, именно в этом храме несколько лет спустя поставят изваяние пионера-героя работы одного из основоположников московского концептуализма Дмитрия Александровича Пригова).
Совместное проживание в двухкомнатной квартире молодой семьи с двухлетним ребенком и пожилой женщины, проведшей в лагерях и на поселении двенадцать лет, обещало стать непростым.
Оно таким и стало…
На своей однокурснице Галине Смольяниновой Окуджава женился в 1947 году.
О том, как складывались отношения матери и сына уже в новом качестве, можно судить лишь из опосредованных источников. Так, находясь на поселении в Красноярском крае, Ашхен Степановна признавалась, что очень переживает из-за ссоры с Булатом. Причина этой размолвки нам не известна доподлинно, но можно предположить, что поводом тому стало неприятие матерью новой семьи сына, и в первую очередь его жены.
С одной стороны, в этом не было ничего удивительного, потому как взаимоотношения между свекровью и невесткой традиционно являются областью интриг, обид и взаимных претензий. Но, с другой стороны, для Булата непонимание (неприятие, осуждение) матерью его выбора стало полной неожиданностью, потрясением, ведь он всегда доверял ей безгранично и был совершенно уверен в том, что Ашхен понимает его, может быть, даже лучше, чем он сам себя.
Однако все вышло совсем по-другому.
Конечно, Булат не мог не понимать, что возникновение своей семьи, рождение ребенка потребуют от него сделать выбор, который предполагает радикально поменять жизненные ориентиры, установить новые приоритеты, среди которые места Ашхен Степановне не находилось. И это было для Окуджавы чрезвычайно мучительно.
Да, его постоянно преследовало это хорошо ему знакомое состояние раздвоенности, от которого невозможно было избавиться, которое настойчиво требовало от него преодолеть эту дилемму, сломать себя, сделать шаг вперед, однако он прекрасно помнил, что произошло с его отцом, который всегда шагал впереди.
Арест матери в феврале 1949 года, увы, добавил этому конфликту лишь невысказанности, переведя его в фазу хронического заболевания.
Попытка все-таки разрубить этот Гордиев узел и объедениться с матерью летом 1956 года в ее двухкомнатной квартире успеха не имела — ужиться вместе две женщины, каждая из которых по-своему обожала Булата, так и не смогли. Пришлось переехать на Комсомольский проспект на съемную квартиру, при том, что почти каждый день сын навещал свою Ашхен.
Может быть, тогда Булат впервые понял, что выборов может быть два, три, а то и больше.
Переезд в Москву совпал (или стал следствием?) с началом работы Булата в издательстве «Молодая гвардия» в редакции комсомольской литературы.
Надо думать, не без протекции Наровчатова.
Хотя известна версия, согласно которой в редакцию Булата привел молодой, подающий надежды критик Станислав Рассадин.
Лазарь Ильич Шиндель — литературовед, впоследствии художественный редактор ряда картин Андрея Тарковского, вспоминал: «Он (Окуджава) производил приятное впечатление: сдержанный, немногословный, с грустными глазами и неожиданной быстрой улыбкой. Выяснилось, что мы одногодки, он тоже фронтовик, хотя ни малейших следов армейской бывалости не обнаруживал»
Затем Окуджава перешел в редакцию поэзии народов СССР, что позволило ему значительно расширить круг своих литературных знакомств.
Следует заметить, что поэтические переводы по подстрочнику были одним из наиболее прибыльных заработков советских литераторов. В этой области работали такие гиганты, как Борис Пастернак и Арсений Тарковский, великолепно переводившие на русский язык сочинения грузинских, армянских, казахских и азербайджанских поэтов.
За помощью к Булату обращались как стихотворцы из союзных республик, так и маститые переводчики. По рассказам современников, Окуджава, занимавший в «Молодой гвардии» достаточно высокий пост, всегда шел навстречу творцам, умело балансируя между требованиями издательства и амбициями поэтов, оставаясь при этом в хороших отношениях как с первыми, так и со вторыми.
В 1959 году у Окуджавы в издательстве «Советский писатель» выходит вторая книга стихов «Острова», тогда же он становится заведующим отдела поэзии в «Литературной газете» — органе правления Союза писателей СССР.
Булат Шалвович вспоминал: «Я один сидел, маленькая комнатка у меня была, заваленная рукописями графоманов в громадном количестве. Но тогда я уже интенсивно писал стихи и песни, очень интенсивно. И от меня требовалось иногда — время от времени — в «Литературку» давать чьи-то стихи. Ну, когда приходили известные авторы, я брал их и отдавал в редколлегию, и они уже шли. Так что задача моя была — борьба с графоманами… Там мне было очень хорошо: во-первых, коллектив был прекрасный, ко мне очень хорошо относились, очень меня ценили за то, что я делал…»
Факт интересный сам по себе, особенно если знать, что главным редактором «Литературки» к моменту прихода туда Булата был Всеволод Анисимович Кочетов — прозаик, журналист, член Центральной ревизионнной Комиссии КПСС, человек, которого в определенных кругах иначе как «сталинским мракобесом» и антисемитом не называли.
В «Литгазету» он пришел с должности ответсека правления Ленинградского отделения СП СССР, откуда после громкого скандала (конфликт не только с Верой Пановой и Верой Кетлинской, но и со всем литературным Ленинградом) был срочно эвакуирован в Москву. Здесь Всеволод Анисимович продолжил свою «жесткую» линию, допуская при этом порой весьма парадоксальные в своей неожиданности поступки, например, он мог лично материально помочь нуждающемуся писателю, поддерживал начинавшего в ту пору Василия Шукшина. Скорее всего, Окуджава попал именно в этот поток внезапных Кочетовских благодеяний.