Впоследствии Окуджава скажет: «Я работал в «Литературной газете». У меня уже были первые песенки и первая широкая известность в узком кругу. Это очень вдохновляло меня. Я очень старался понравиться именно им, моим литературным друзьям».
Однако иногда приключались и курьезы.
Однажды Булат был приглашен на день рождения одного известного литработника, куда он отправился, разумеется, с гитарой, а также в обществе своего друга Владимира Максимова.
Пришли на Плющиху.
Читаем в «Автобиографических анекдотах» Б.Ш. Окуджавы: «Гостей было уже с избытком… мы вошли в комнату и начали рассаживаться за уже накрытым столом. Слышался обычный возбужденный галдеж, затем в него вмешался плеск разливаемого в бокалы вина, затем прозвучал тост в честь пунцового именинника… И звон стекла, и кряканье, и вздохи — и вдруг тишина и сосредоточенное поедание праздничных прелестей, и восторженные восклицания, и, в общем, как обычно, удовлетворенное журчание голосов, этакий ручеек, постепенно, от тоста к тосту, превращающийся в мощный поток.
Я понимал, что, по уже установившейся традиции, предстоит петь. Меня это в те годы радовало. Я начал привыкать к интересу, который проявляли к моим песням мои друзья. Рядом двигался хмурый Максимов. Пока мы сидели за столом, я, зная о его пристрастии к спиртному, подумал, что наступил этот час и потому он так мрачен. Но оказалось, что он трезв, трезвее меня и всех остальных, и это было непонятно.
В тесной комнате кто сидел, кто стоял. Мне подали гитару. Все замерли. Я чувствовал себя приподнято, хотя, конечно, и волновался: очень хотел угодить слушателям.
— Что же мне вам спеть? — спросил я, перебирая струны, — что-то сразу и не соображу…
“Когда мне невмочь пересилить беду…” — запел я. Максимов опустил голову. Я пел и попутно обмозговывал свой небогатый репертуар… И вдруг из дальнего угла крикнули требовательно:
— Веселую давай!.. “Цыганочку”!..
– “Цыганочку”!.. — загудели гости, и кто-то затянул «Ехал на ярмарку ухарь-купец…».
Я не понимал, что происходит. Стоял, обнимая гитару. Тут ко мне подскочил Максимов, дернул меня за руку и прошипел:
— Пошли отсюда!..
Мы вышли из квартиры. Ноги у меня были деревянные. Голова гудела…
— Я не хотел тебе говорить, — сказал, кипя, Максимов уже на ночной улице, — когда мы пришли, там, на столике в прихожей, лежал список гостей, и возле твоей фамилии было написано — “гитарист”!»
Конечно, Булат хорошо помнил таких «гитаристов».
Они собирались на задах Киевского вокзала и бренчали что-то типа:
В Одессе, Ростове, Самаре
Фартовых знакомых имел,
И часто меня вспоминали,
Пока я на нарах сидел…
Блатная романтика, лагерная жизнь — обо всем об этом Максимов знал не понаслышке, и все это было ему глубоко ненавистно, потому как он знал им настоящую цену, видел лицемерие, фальшь и продажность уголовной вольницы изнутри.
А ведь в годы юности Булата влекли эти «сапоги в гармошку, тельняшка, пиджачок, фуражечка, челочка и фикса золотая». Скорее всего, из чувства противоречия, из подсознательного желания именно таким образом вписаться в новую для него Арбатскую жизнь, стать своим для тех, кому своим он не будет никогда в принципе.
Дружба Максимова и Окуджавы, на первый взгляд, была совершенно необъяснима: интеллигентный, сдержанный Булат Шалвович и громогласный, неуравновешенный, тяжело и мрачно пьющий Владимир Емельянович (а на самом деле — Лев Алексеевич Самсонов).
Взаимное притяжение, видимо, вырастало из какой-то прежней жизни, из детства, когда каждому из них не хватало в себе того, что было в избытке в друге. Ведь было же в Максимове что-то от Арбатской шпаны, игры в пристенок, от Нижнетагильских работяг и простреленного по неосторожности второгодника Дергачева, какая-то мужественность, безоглядность и бесшабашность, которым можно было только завидовать.
С другой стороны, в Окуджаве Максимов видел взвешенную мудрость и поразительное умение скрывать бурлящие внутри страсти в каких-то неведомых тайниках души, чего он категорически делать не умел и от чего страдал. Будучи образованцем, он тянулся к Булату как к старшему товарищу, как к человеку с университетским образованием, как к поэту, интуитивно шедшему по своему пути в литературе, что не могло не вызывать уважения.
После той глупой истории с «Цыганочкой» друзья еще долго бродили по Москве, разговаривали о литературе, поэзии, впрочем, Максимов все никак не мог успокоиться, возмущался, а Булат его успокаивал.
Где-то в районе Неглинной забрели в кафе «Отдых».
На входе швейцар предупредил, что заведение скоро закрывается, но Максимов мрачно сообщил, что ему нужно выпить, и стало ясно, что его лучше впустить. Взяли водки и какую-то приблизительную закуску. За соседним столиком супружеская пара выясняла отношения, причем делала это как-то вяло и безынициативно, было видно, что участники спора не заинтересованы в его разрешении, а препираются лишь по многолетней привычке. В противоположном конце зала, у окна, выходящего на Архитектурный институт, одиноко сидел старик в пальто и пил чай.
Лицо старика показалось Булату знакомым.
А потом Володя попросил Окуджаву спеть.
В «Отдыхе» замерли все — швейцар на входе, извивающийся азиатской наружности официант, супруги за соседним столом перестали ругаться, разве что старик в пальто продолжал пить свой чай, так и не посмотрев в сторону исполнителя.
Спустя несколько дней в редакции Булат встретил «пунцового именинника» с Плющихи, который рассыпался в извинениях за происшедший у него на дне рождения казус и пригласил Окуджаву в Шереметьевку — дачный поселок «Литгазеты».
Литературный критик, писатель Бенедикт Сарнов: «Казенная шереметьевская дача была по тем временам и тогдашним нашим представлениям вполне комфортабельной. Это был небольшой трехкомнатный коттедж с нормальной кухней, с паровым отоплением (в подвале был котел, который я приспособился — и даже полюбил — топить. Топился он — вперемежку — дровами и углем: дрова шли на растопку, а потом засыпался уголь)… В этом поселке было, наверное, пятнадцать или двадцать таких дач. Зимой они почти все пустовали. А на летние месяцы их распределяли между штатными сотрудниками «Литературки»… Здесь — в Шереметьевке, в этом поселке «Литгазеты» — сразу сбилась у нас своя компания… Душой компании, естественно, стал Булат.
Вообще-то он мало был приспособлен для этой роли. Коллективных игр (да и вообще коллектива) не любил. Был нелюдим, даже замкнут. Но стоило ему взять в руки гитару…
Первые, самые ранние свои песни Булат спел нам здесь, в Шереметьевке. И все мы (а были мы очень и очень разные) сразу и навсегда в них влюбились».
Редактор отдела литературы Галина Корнилова: «Там же, в Шереметьевке, у Булата появилось новое увлечение: из корней молодых елочек он делал необычайно выразительные скульптуры. Одна из таких скульптур, «Музыкант», превратилась потом в песню «Чудесный вальс». Целая полка в его комнате была заставлена этими скульптурами, часть которых он дарил друзьям. У меня долго хранились его деревянные «Влюбленные», пропавшие потом при переезде.
Уже к концу лета я заметила на террасе соседней дачи незнакомую темноволосую женщину с красивым печальным лицом. То была мать Булата, не так давно вернувшаяся из ссылки. На ее красивом замкнутом лице лежала тень пережитой ею трагедии».
В восьмидесятых такие домашние выступления для своих получат названия «квартирников» и станут весьма популярными в среде музыкантов и поэтов, путь которым на большую сцену и в государственные издательства был заказан.
В шестидесятых первооткрывателем подобного параллельного официальному искусству направления стал Окуджава, вероятно, и сам того не желая. Тут все сложилось естественным образом, органично, как складывались песни Булата, когда стихи каким-то необъяснимым образом сливались с гитарными переборами, словно они изначально были предназначены друг для друга.
Глава 5
По пятиминутной готовности пилотируемого космического корабля «Восток 5» выяснилось, что на третьей ступени отказал гирогоризонт. Замена прибора на заправленной ракете с сидящим внутри космонавтом, — случай экстраординарный. Однако выхода не было — либо откладывать пуск на сутки, либо рисковать.
После совещания с Королевым приняли решение рисковать.
Эта операция потребовала от космонавта Валерия Быковского дополнительного (к двум часам подготовки) трехчасового пребывания на Земле в закрытом корабле.
По воспоминаниям очевидцев, чтобы хоть как-то скрасить пятичасовое предстартовое ожидание космонавта в замкнутом пространстве, Валерию Федоровичу поставили музыку, и в наушниках зазвучало:
Музыкант в лесу под деревом
наигрывает вальс.
Он наигрывает вальс
то ласково, то страстно.
Что касается меня,
то я опять гляжу на вас,
а вы глядите на него,
а он глядит в пространство.
О том, каким образом катушка с этой записью оказалась в Тюратаме (более известном как космодром «Байконур») в 1963 году, можно только догадываться. Офицеры-ракетчики, выпускники Московской академии РВСН имени Ф.Э. Дзержинского (ныне Военная академия РВСН имени Петра Великого), прибывали к месту службы, часто имея среди личных вещей входившие в начале шестидесятых годов в моду катушечные магнитофоны, ну и комплект бобин, как чистых, так и уже записанных впридачу.
Как правило, ночью после дежурства собирались в Ленинской комнате, потому что тут стоял приемник «Фестиваль». Включали этот напоминавший универмаг «Москва» на Ленинском проспекте агрегат, что тут же начинал переливаться огнями настройки, издавать утробные звуки и мигать оптическим индикатором, который в народе называли «магическим глазом».