Видимо, еще была свежа в памяти «дерзкая выходка» переделкинского отшельника в 1957 году с публикацией на Западе его романа «Доктор Живаго», и совписы, что и понятно, взревновали, а «комитет» тут же среагировал.
Известно, что первый вызов Булата в МГБ СССР случился в 1947 году, когда студенты-филологи Тбилисского государственного университета имени Сталина собирались на квартире Окуджавы, где читали стихи и обсуждали их. Тогда за организацию подпольного литературного кружка («Соломенная лампа», «Маяковцы») его участники заплатили дорого — студенты Софианиди, Цыбулевский и Силин были арестованы.
Булат же отделался вызовом в Большой дом на Леси Украинки и предупреждением о том, что если он не хочет повторить судьбу своих отца и матери (фамилии Окуджава и Налбандян были хорошо известны в Тбилиси), то ему стоит прекратить проведение этих «поэтических сборищ».
Окуджава внял совету.
Но прошли годы, и теперь к разговору в КГБ был приглашен не 23-летний студент из семьи репрессированных, а известный поэт, член партии и СП СССР.
Отношение Окуджавы к «конторе» менялось и, можно утверждать, в полной мере отражало его внутреннее состояние, эмоциональные перепады, связанные с драматическими событиями в личной жизни, с постоянным внутренним напряжением, свойственным любому художнику, который находится в творческом поиске, а также с бурной профессиональной деятельностью — концертами, поездками, выступлениями.
Сохранившиеся источники и воспоминания самого Булата Шалвовича о том времени в полной мере отражают эти метания, эти попытки спастись от самого себя в первую очередь.
Конец 60-х.
Из интервью Б.Ш. Окуджавы:
«Утром телефонный звонок:
— С вами говорит полковник госбезопаности Володин.
Я чуть в обморок не упал.
— Булат Шалвович, надо встретиться.
— Хорошо.
— Ну, давайте в десять утра.
И тут меня зло вязло, что я так тупо на все соглашаюсь.
— Нет, — говорю, — в одиннадцать!
— Хорошо, запишите адрес.
И когда он повесил трубку, я вдруг сообразил, что сегодня среда и до понедельника я должен ломать себе голову, в чем провинился.
Жуткие были дни…
В понедельник я взял такси и поехал… Приезжаем… Вижу коробку со стеклянным входом. За столиком сидит капитан. Я робко что-то спрашиваю. Он строго: «Окуджава?». Да. Звонит по телефону: «Окуджава пришел…»
Вдруг вижу: по лестнице спускается молодой человек в черном костюме с непроницаемым лицом. «Здравствуйте, Булат Шалвович. Пожалуйста, пройдемте». Входим в какую-то комнату. Навстречу поднимается мужчина в джемпере. «Здравствуйте. Я полковник Володин». И приказывает молодому человеку: «Помогите Булату Шалвовичу снять пальто!» Я, наконец, перевожу дух: кажется, не арестуют.
Оказалось, что польская госбезопасность арестовала моих друзей: Адамя Михника, Яцека Куроня… И прислала московским коллегам вопросник на меня. Но московские комитетчики отнеслись к работе формально…
На другой день встретились, я подписал какой-то липовый протокольчик. Вышел на улицу. Закурил. Мимо шел прохожий. И я спросил у него, указывая на помещение, из которого вышел: «Скажите, а что это?» Он посмотрел на меня, как на идиота: «Как что? Лефортовская тюрьма!»
Начало 70-х.
27 марта 1972 года генерал-лейтенант КГБ, секретарь Московского отделения Союза писателей Виктор Николаевич Ильин вызвал Окуджаву на партком МО (Московское отделение) СП с требованием отмежеваться от заграничных изданий, признать свои «политические ошибки» и подписать письмо против эмигрантского журнала «Посев».
По воспоминаниям свидетелей, Булат держался дерзко. Он категорически отказался писать какую бы то ни было «повинную» и якобы сказал в сердцах: «Мне одинаково надоели и они, и вы!»
Эти слова прозвучали провокативно, ибо местные особисты и партаппаратчики ставились на одну доску с западными службистами и издателями.
Реакция собравшихся на парткоме последовала незамедлительно.
Писатель, лауреат Ленинской премии, активный участник травли Бориса Пастернака Сергей Сергеевич Смирнов предложил исключить тов. Окуджаву из партии. К чему, впрочем, Булат отнесся индифферентно, что впоследствии нашло свое объяснение. За поэта вступились Константин Симонов, а также, не без участия Евгения Евтушенко, первый секретарь Московского горкома КПСС Виктор Васильевич Гришин.
«Наверху» исключение писателя-фронтовика из партии сочли неуместным, и совписовская истерика улеглась сам собой.
Следует заметить, что схема давления на членов творческих союзов в СССР была хорошо отработана, и в 1960–1970-х годах действовала четко и бесперебойно, как хорошо отлаженный механизм.
Умело играя на амбициях писателей и литературных критиков, поэтов и драматургов, журналистов и режиссеров, композиторов и живописцев, стравливая их между собой, расслаивая творческую среду по социальному признаку (кому-то дача в Переделкино, кому-то мастерская на Масловке, кому-то квартира в Лаврушинском), система успешно рулила процессом, используя старый как мир метод «кнута и пряника», постоянно держа творцов в напряжении и нервном возбуждении.
Созданная властью система коммуникации «сверху донизу и снизу доверху» (речь идет о взаимной слежке и доносах друг на друга) не оставляла, в частности, литераторам шансов на альтернативное волеизъявление.
Впоследствии Булат Окуджава скажет: «Уже в 1959 году я понял, что совершил ошибку (вступив в КПСС). Коммунистом себя не ощущал, и, вообще, какой я был член партии в общепринятом тогда понимании? Но выйти из нее не мог: со мной бы разделались и семью бы не пощадили».
Игра по установленным правилам была залогом как творческой, так и бытовой стабильности, это понимали все, и слова, вынесенные Булатом в эпиграф своего романа «Путешествие дилетантов», — «Когда двигаетесь, старайтесь никого не толкнуть. Правила хорошего тона», — не всегда становились панацеей от бед и неизбежных конфликтов.
Читаем у Ирины Живописцевой: «У него (у Окуджавы) не было комплексов, он внутренне был свободен от предрассудков, уверен в своем праве поступать так или иначе. Он ставил личность выше всего. Может, талант так и реализуется? К вершинам через тернии, но эти тернии больше всего терзают самых близких и дорогих людей».
В данном случае важно понимать, что речь идет именно о личности художника, творца, поэта, которая и является абсолютом, достижение которого может быть разным, но всякий раз оправданным стремлением к чему-то высшему, недоступному и недосягаемому для обывателя (а в случае с Окуджавой — для советского обывателя).
Еще со времен работы в «Молодой гвардии» и «Литературной газете», нарабатывая профессиональные навыки редактора, заведующего отделом поэзии, Булат всячески пытался усвоить алгоритм стихосложения в качестве важнейшей части поэтического мышления и бытования в целом. По словам друзей, ему было крайне важно, как сделаны стихи, из чего они сделаны. Для Окуджавы это было своего рода ремеслом, в котором он стремился дойти до вершин, то есть до полного понимания тайн мастерства. В этом своем движении Булат Шалвович был непреклонен, неистов и упрям.
Вполне возможно, что, разбирая стихи коллег по цеху, он вспоминал в свою очередь студенческие годы в Тбилиси и Шурку Цыбулевского «с буйной рыжей шевелюрой, с длинным, правильной формы носом, по-юношески нескладным лицом и хорошей фигурой», признанного на курсе знатока и любителя поэзии. Вспоминал, как Цыбулевский препарировал его сочинения, становясь при этом безукоризненно вежливым, корректным, но абсолютно отстраненным.
Выступать в роли критика и самому быть объектом критики.
Нести ответственность за сказанное, испытывать ощущение власти над чужим текстом.
Страдать от беззащитности и гордости, надменности и безразличия.
Входить в ипостаси, оказаться в которых — большое испытание для поэта.
И, как следствие, — непонимание, растерянность, раздвоение и даже помрачение сознания, когда, с одной стороны, видишь восхищение и обожание тысяч поклонников и поклонниц, а с другой — неприятие коллег (и даже друзей) по поэтическому и литературно-критическому цеху.
Читаем у Станислава Куняева: «Слишком на большую аудиторию он работает, чтобы позволить себе роскошь быть самим собой… Эстрадно-песенная колея почти всегда чревата некоторой долей пошлости… Простая неряшливость, идущая от скороговорчивости, от многословия, от приблизительного знания того, что хочешь сказать… полуграмотная расхристанность поэтического языка… Фотография немолодого уже человека с усталым взглядом; ему холодно, его шея обмотана шарфом. Он стоит на фоне города, утопающего в дыму и в морозном тумане».
Эти слова произвели на Окуджаву тяжелое впечатление.
Особенно он был удручен тем, что написаны они были, как казалось Булату, серьезным литературным критиком, ко мнению которого многие прислушивались (да и сам он тоже прислушивался до поры).
Еще одним ударом стали напечатанные в «Литературной газете» статьи Владимира Бушина, которые были посвящены прозаическим сочинениям Булата Шалвовича «Бедный Авросимов» и «Путешествие дилетантов».
Первая из этих статей начиналась такими словами: «В один прекрасный день поэт-гитарист Булат Окуджава, почти совсем оставив песни, лучшие из которых снискали ему большую популярность, вдруг принялся писать романы и повести из русской жизни прошлого века. Все они публиковались в журнале «Дружба народов».
Роман «Бедный Авросимов» — первый из них — вызвал несколько противоречивые суждения критики. Одни, как главный редактор упомянутого журнала, уверяли, что это «новое слово» в нашей литературе; другие позволили себе, видите ли, иронические сомнения».
Главным редактором «Дружбы народов» в то время был Сергей Алексеевич Баруздин, секретарь правления СП РСФСР и СП СССР, который якобы начал публиковать прозу Окуджавы в журнале в обход мнения редколлегии.
Конфликт, зародившийся в недрах ДН, получил развитие уже на страницах «Литературки», где поэт Михаил Синельников и главный редактор газеты Александр Чаковский опубликовали статью литературного критика Владимира Бушина, члена редколлегии «Дружбы народов», чем вынесли внутрикорпоративную свару на всеобщее обозрение.