Булат Окуджава. Просто знать и с этим жить — страница 37 из 40

Добраться сюда оказалось непросто — 39-й троллейбус на тот момент уже сняли с маршрута (он действительно оказался «последним»), а сам Арбат перерыли, потому и пришлось прыгать через развороченные словно взрывом куски асфальта, поваленные фонарные столбы да вывернутые из земли обломки бордюрных камней.

Реконструкция Арбата и превращение его в пешеходную улицу шли полным ходом.

Пока дошел до подворотни, которую до мельчайших подробностей помнил еще со времен детства, проклял все на свете.

Впрочем, здесь грохот отбойных молотков и рев компрессоров как бы и стих, стал глуше, перекатываясь под закопченными сводами с облупившейся штукатуркой и обрывками электропроводки.

Да, именно тут прятались от дождя когда-то, тут курили после школы. Что еще?

Человек замер в этой прохладной гулкой тишине, подыскивая ответ на вопрос.

Ему показалось, что он слышит неразборчивый хор голосов одноклассников, отдельные их фразы, словах, смех.

Ну, еще в этой подворотне целовались с девочками, само собой, а также пили принесенное с Дорогомилова заезжими гастролерами кислое вино, после которого потом тошнило и болела голова.

Человек наконец вошел во двор, остановился в створе подворотни и закурил.

А ведь в детстве этот двор казался ему таким огромным, вмещавшим весь Арбат и его окрестности: здесь играли в пристенок на деньги и футбол, сушили белье и выбивали ковры, орали «рыба!», ругались, дрались и плакали.

Теперь же все сжалось до небольшой вытоптанной площадки, детских покосившихся качелей и скамейки под деревом, которое, кажется, здесь было всегда. В том смысле, что всегда было таким огромным, ветвистым, или просто ему было сто или даже двести лет, и оно помнило пожар Москвы и французов.

Человек сел на скамейку и достал из внутреннего кармана куртки блокнот.

Уже давно он задумал написать историческое сочинение о войне 1812 года, набрасывал отрывки, главы, но текст не складывался. Сначала не мог понять почему, а потом вдруг осознал — просто никак не мог найти интонацию повествования, состояние, ноту, которая бы звучала постоянно и пронизывала бы весь текст, ту ноту, из которой бы рождались сюжетные ходы и коллизии, персонажи и языковые решения. Иначе говоря, речь шла о создании своеобразного музыкального произведения, которое, по законам композиции, должно было состоять из Пролога, Интродукции, Коды и торжественной части, имеющей весьма ко многому обязывающее название Маэстрозо.

Итак, необходима нота, которая могла бы родиться из тишины Арбатского двора, из грохота ремонтных работ под стенами усадебного дома Никанора Никаноровича Хитрово, в котором останавливался Пушкин, или просто ниоткуда.

В детстве так часто бывало.

Хорошо помнил, как он вместе с одноклассниками сидел на берегу реки Тагил и смотрел, как мимо проплывали льдины, на которых пылали снопы соломы, неизвестно откуда там взявшиеся, а сполохи отражались в воде, и всем казалось, что это вода горит.

Из-за реки доносились гудки маневровых паровозов.

Они перекликались, словно участники духового оркестра на репетиции — кларнет и тромбон, флейта и саксофон, туба и фагот, валторна и горн.

Раздерганная музыка Нижнетагильской «Вагонки».

Она еще долго будет его преследовать — состоящая из скрежета, фальшивых нот, паровозных гудков. Лучше уж вообще не слышать никакой музыки, чем такую.

Ее-то, видимо, и услышал тот странный попутчик в электричке из Калуги в 54 году. Услышал и не смог полюбить.

Он сказал тогда: «А поэма мне ваша про Константина Эдуардовича не понравилась, уж не обессудьте. Не жизненно как-то. Надуманно. Плоско».

В ответ на это только и осталось, что развести руками.

— Жаль…

— Обиделись?

— Нет, совершенно не обиделся…

Грохоча на стыках и резко сбавив ход, поезд медленно втягивался к платформе Киевского вокзала.

— Меня, кстати, Федором Михайловичем зовут, а вас?

— А меня Булатом.

— Красивое имя, мужественное… Ну, прощайте, Булат.

Еще какое-то время Окуджава смотрел тогда вслед уходящему через вагон странному своему попутчику и успокаивал себя: «Федор Михайлович, Федор Михайлович… это просто совпадение, обычное совпадение».

Потом вышел на привокзальную площадь, а тут: пыльные, перелицованные пиджаки с залоснившимися локтями, стоптанные ботинки, плащи на ветру, шпана блажит, заломленные на затылок кепки, военные в галифе, крепкий дух креозота вперемешку с углем, а еще терпко пахнущие тройным одеколоном бритые затылки — это калужские приехали в столицу, все при кастетах, разумеется, а Дорогомиловские — при ножах, и все вразвалочку идут на Арбат, чтобы с пользой провести время, которого много или которого вообще нет. Честно говоря это каждый определяет для себя сам — военные, шпана, пионеры, блатные, физкультурницы, милиционеры, торговцы тряпьем, путевые обходчики, монтажники.

Сидя под деревом посреди Арбатского двора (напомнил себе музыканта и улыбнулся), записал в блокнот несколько строк, что называется, на пробу.

Отложил в сторону.

Снова закурил.

Он всегда много курил.

И вдруг в наступившей тишине, видимо, у рабочих на Арбате приключился обеденный перерыв, он услышал:

«Вчера, 26 октября 1812 года, мы получили приказ об отступлении. Бумагу из штаба доставил мой старинный приятель, бывший артиллерист, капитан Вильгельм Витке. Уход из Москвы, пропахшей дымом бесконечных пожаров, тлением и смертью, был, с одной стороны закономерным и неизбежным, потому что покорить этих людей, безоглядно сжигавших свои дома и с какой-то неистовой яростью и дикой удалью бросавшихся с топорами в руках на французских гренадер, было безумием. Но, с другой стороны, почему командование Великой Армии и сам Император Наполеон Бонапарт, ценой стольких потерь взявшие Москву, решили ее столь бездарно отдать и буквально бежать из нее с позором? Вопрос, на который у меня не было ответа, потому что разобраться во всей этой сумасшедшей круговерти, где все, казалось, было напрочь лишено здравого смысла, не представлялось возможным.

Продолжением этого московского безумия стало совершенно неожиданное и глупое в своей сути мое ранение в ногу.

А произошло это так.

Когда мы миновали Калужскую заставу, наперерез нашему обозу вдруг выбежал высокий худой мужик со всклокоченной черной бородой и абсолютно шальными глазами, вскинул штуцер и, не целясь, выстрелил в нашу сторону.

Честно говоря, я даже не понял, что произошло. Острая боль пронзила мне ногу, и тут же на панталонах выступило кровавое пятно.

Тем временем, стрелявший мужик бросил штуцер на землю, закричал что-то и принялся истово креститься, слово хотел вколотить себе в лоб, грудь и плечи зажатые в щепоти правой руки кованые гвозди. Потом он упал на колени, после чего почти сразу и был зарублен наехавшим на него кирасиром из охранения нашего обоза.

Ранение моё однако оказалось легким, пуля поцарапала бедро, а так как отступление шло неспешно и не предполагало активных военных стычек с русскими, то через пару дней, точнее, к моменту выхода нашего обоза на Боровский тракт, боль стихла, и я выздоровел совершенно. Тут мы стали лагерем, но вскоре пришло известие, что русские перешли в контрнаступление в районе села Терентьево, окружили и разгромили соединение пеших гренадер маршала Даву, к которому была приписана и наша батарея. Следовательно, на нас двигалась русская армия под командованием генерала Дохтурова, при том что половина орудий батареи была выведена из строя, а другая половина стояла без боеприпасов. Спешные сборы заняли не более двух часов, и мы выдвинулись, оставив часть орудийного парка на левом берегу реки Протвы близ погоста со странным названием Кариж…»

Человек встал со скамейки.

Из подворотни вновь загрохотали отбойные молотки.

Пришло время уходить.

Потом он еще несколько раз приходил в этот двор, сидел на этой скамейке под деревом, что-то записывал в блокноте, курил, но каждый раз посещение приносило ему все больше и больше разочарований. Наконец он понял, что того, за чем он сюда приходит, здесь уже давно нет, и что все, что ему необходимо, всегда с ним, спрятано в его сердце, ему совершенно необязательно соблюдать этот ритуал, и он прекратил эти визиты.

В 1986 году Арбат стал пешеходной улицей.

В 1987 году Булат Окуджава получил от Литфонда дачу на платформе Мичуринец, где и прожил до 1997 года, вплоть до своей смерти.

Ездить сюда на электричке от Киевского вокзала было удобно, хотя, конечно, добирался на дачу по большей части на автомобиле.

Любил ехать по Кутузовскому неспешно, курил в открытое окно, ощущая при этом абсолютную свободу, даже задумчиво улыбался ей, что, вполне возможно, вызывало удивление водителей, которые ехали ему навстречу.


Москва, ты не веришь слезам — это время проверило.

Железное мужество, сила и стойкость во всем…

Но если бы ты в наши слезы однажды поверила,

ни нам, ни тебе не пришлось бы грустить о былом.

Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу.

И вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот

извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…

Ах, нынче, наверное, что-нибудь произойдет.


Невольно погружался в ожидание этого воображаемого мира кавалергардов и благородных декабристов, блистательных героев войны 1812 года и поэтов Пушкинской поры. Мира, в котором не было места подлости и предательству, трусости и коварству, но при этом он не мог не понимать, что это мир, в котором может жить только он один, мир, в котором не было места посторонним, и, выходя из которого, он не мог не чувствовать одиночества.

Единственной же возможностью не покидать этот мир, не выходить из этого состояния было писать текст, причем постоянно писать, «пробиваясь, как в туман, от пролога к эпилогу», вечно держать его в голове и не терять найденную интонацию, парадоксальн